Бык и гусак в паре не пойдут

Услышав о бунте рязанских мужиков, Истома Иваныч сокрушенно поразмыслил: и в том месте крестьяне заворовали! Заворовали на почвах аристократов, кои на царя Шуйского пошли. Сейчас и в тульских волостях ожидай беды.

Чутье Пашкова не одурачило: скоро взял весть из Венева. Мужики отказались платить ему оброк, разорили поместье и захватили хлеб из житницы.

У Пашкова аж скулы свело от злобы. Сохранял надежду, что хоть его-то поместье крестьяне не тронут. Как имели возможность, как посмели? Он тут с сечами к Москве пробивается, с царскими армиями бьется, а подлые мужики его усадище громят. Ну, не лиходеи ли!

– Болотниковских грамот наслушались, вот и заворовали, – пояснил вестник. – Нет-де сейчас почвы барской, вся почва сейчас мужичья. Кто за сохой ходит – того и нива. Межевые столбы повыметывали и пожгли, почвы на мирской сходке поделили. Шибко заворовали, воевода, по всем волостям.

– А что ж аристократы? Ужель на воров управы не отыщут?

– Попытайся сунься. Сосед твой попытал было стрельцов на мужиков напустить, так мужики его дрекольем побили и в прорубь кинули. Сын прискакал – и его убили. Лихо сейчас у нас, воевода.

Пашков стал сумрачней облака. «Болотниковских грамот наслушались». Неприязнь – острая, неистовая – с новой силой всколыхнула Истому. Смерд сиволапый, холопье рыло! Эк мужичье взметнуло тебя на вершину. Не через чур ли высоко взлетел, лапотник? Ох как падать тебе будет тяжко. А падать придется. Не ходить смерду в воеводах: то дело дворянское. Не будет к тебе не так долго осталось ждать никакого доверия, не будет, Болотников!

Пашков начал подсекать доверие к Болотникову с того дня, в то время, когда из «старейшины» превратился в подручного мужичьего воеводы, подсекать исподволь, утайчиво, но ощутимо. Чего лишь стоила молва о нахождении царя Дмитрия в болотниковском стане! Сейчас не только на Москве, но и в самой рати пошатнулась вера в Громадного воеводу. Да и в подмосковных уездах мужики засомневались: и царя нет, и хороших крестьян казаки громят – Пашков и тут приложил руку, пугая мужиков зверской расправой повольницы, – стоит ли за Болотникова биться?

Доволен Пашков и столичным консульством: оказалось так, как он и задумал. Послы – они-то действительно сохраняли надежду заметить царя Дмитрия – возвратились на Москву невеселыми. Посад в унынии. Да и сам Болотников осознал, что его помыслы о мирном захвате Москвы провалились. Сейчас отправил новые грамоты к муниципальным холопам и низам. Покуда-де на Москве бояре, купцы и дворяне – на мирную сдачу они не отправятся. Восстаньте, перебейте господ и откройте ворота. Другого пути к воле нет!

Сильно, сильно развернул Болотников! Призвал чернь истребить не только бояр, но и аристократов. Бар – под саблю, холопам – волю, мужикам – почву! Сильно!

Измена дворянского полка Ляпунова не поразила Истому Иваныча, она только внесла еще больше сумятицы в его душу. Ляпунов напрасно не перебежит. Никак мужики-то ужаснее бояр были. С боярами поладить еще возможно, с мужиками – ни при каких обстоятельствах! гусак и Бык в паре не отправятся. Сейчас же и подавно с мужиком за одним столом не сидеть, коль он что попало дворянские головы рубит… Нет, не царь Шуйский и не бояре неприятели Пашкова. Мужик – злейший неприятель. Мужик! Вот кого нужно бить и на кого металлическую узду накинуть. Бить, покуда в смирение не придет. Бить вкупе с Василием боярами и Шуйским!

И эта идея так потрясла Истому, что он весь день ходил сам не собственный. А шпион Шуйского тут как тут, словно бы лишь и ожидал отрезвления Пашкова. Истома прогнал шпиона прочь. Непросто, непросто забыть срам от Василия Шуйского! Насмехался, перед холопами низил, в ледяной воде выкупал. Как хотелось проучить Шуйского. Ужель забыть обиду, забыть о бесчестьи? Забыть и распрощаться с думами о почёте и высоких чинах?.. Не торопись, не торопись, Истома Иваныч. Поразмысли, взвесь. У тебя замечательное сорокатысячное слава и войско отменного воеводы. А что если удастся одолеть Шуйского? А что если на престоле будет дворянский царь, у трона которого ты станешь самым ближним. Ведать тебе Посольским либо Разрядным приказом, ворочать делами державными. Ходить в высоких собольих шапках, ездить в золоченых каретах, принимать послов заморских. Жить обширно и праздно, иметь тысячи мужиков и десятки вотчин… Мужиков! Тех самых мужиков, что сейчас по всей Руси зорят поместья и убивают аристократов? Сколь их уже погибло под мужичьей дубиной! А коль смерд Болотников заберёт Москву, то и вовсе дворянству не быть. Данный не пощадит, рука его не дрогнет. Рука, рука Болотникова. Он снова видит ее – толстую, задубелую, металлическую. Ох, с какой безжалостной жестокостью сечет она дворянские головы!.. Нет, Истома Иваныч, не попутник тебе Болотников. Он самый лютый недруг твой. Откинь, совсем откинь все сомненья и дай собственный войско Москве, где царь, дворяне и бояре, где господа, с коими тебе идти рука об руку. Откинь сомненья!

Колебался Истома не сутки и не два, но в то время, когда от своих шпионов услышал, что на выручку Шуйскому идет из смоленских, новгородских и тверских городов дворянское войско, колебания его отпали.

Истома Пашков начал готовить измену.

К приказу Болотникова – идти на Красное село – отнесся нормально. Но выступил только на третий сутки, предотвратив о собственном выходе царского шпиона.

К западным и северным городам, не занятым повстанцами, скакали и скакали бессчётные царские вестники с грамотами патриарха Гермогена и Василия Шуйского. Кликали спешно идти на помощь против «отпадших» губителей и крестьянской веры разбойников крестьянских, кои отошли от православной веры и бога и повинулись сатане»…

Но рати планировали не хорошо. Многие аристократы появились в «нетчиках», уклонялись от работы, предпочитая «бегать либо хорониться».

Царь Василий бушевал, угрожал:

– Неслухи! Аль не ведают, какой силищей Ивашка Болотников навалился? Отберу поместья, в темницах сгною!

Как-то к царю наведался Михайла Скопин.

– Нужно, правитель, на Можайск, Волок и Вязьму треть рати из Москвы отправить.

У Василия Иваныча лицо растянулось по шестую пуговицу.

– Спятил, Михайла! Да у меня и без того любой ратник на золотом счету. Не ведаю, как и от Вора обороняться. Спятил!

Лицо племянника было важным и озабоченным.

– Выслушай меня, правитель. Вязьма, Волок и Можайск захвачены бунтовщиками. Города оные закрывают путь на Смоленск и Тверь. В Смоленске же собрано дворянское войско с воеводой Григорием Полтевым. Но выйти на Москву этот рати тяжело: нужно пробиваться по дороге с воровскими городами. То же самое и на Твери. Епископ Феоктист, как ты уже ведаешь, правитель, поднял на борьбу с преступниками торговых уездных дворян и людей. Рать планирует большая, но и ей выходу нет. Путь к Москве заслоняют Ржевская и Волок Украйна. Без смоленского же и тверского войска нам Болотникова не осилить.

– Не каркай! – пристукнул посохом Василий Иваныч, и мелкие слезящиеся глаза его стали беспощадно злыми. – Не каркай, Михайла!

– Не осилить, правитель, – невозмутимо и убежденно повторил Скопин. – Ни с юга, ни с востока помощь к нам не придет. Рать же, что собралась на Москве, способна только на оборону. Вся надежда на северные и западные города, но они закрыты. Нужно поставить воров под двойной удар. Отправить одну рать на Можайск и Вязьму, другую – на Ржев и Волок. В тот же час упредить Тверь и Смоленск. Пускай и они на воров выступают. Навалиться на воров с двух сторон, разбить, соединиться всем ратям под единым – войском и Можайском прийти на Москву. Тогда и Болотникову несдобровать.

Василий Иваныч быстро встал с кресла, зазвонил серебряным колокольцем. В покои вошел черноусый молодец.

– Квасу!

Выпил, утер блеклые вялые губы шелковым убрусцем и скоро, мелкими шажками, заходил по покоям. Затем остановился против Михайлы, пробуравил немигающим взором. (Скопин так и не осознал, что высказывали в эту 60 секунд глаза царя) и снова плюхнулся в кресло.

– Покинь меня, Михайла… Покинь!

В то время, когда Скопин вышел, лицо Шуйского исказилось не добрый, ехидной миной. Зелень, выскочка! Царя уму-разуму учить! Также мне великий стратиг. Из Москвы треть войска вывести. В самую лихую пору! Ишь какой прыткий. Ивашка лишь того и ожидает, чтобы Москва без войска осталась. Зелен, зелен ты еще, Мишка!

Костерил молодого Скопина продолжительно: руганью желал задавить в себе зависть – жгучую, ревнивую. (Царь не обожал людей умнее себя. Да и какой царь таких обожает!) Ну из-за чего, из-за чего самого не осенило? Открыть дороги смоленскому и тверскому войску – и Москва спасена. Ай да Мишка Скопин, ай да голова! Наградил же господь златым разумом. Уж не сатана ли ему пособник? В такие-то такой разумник – и младые годы! Бояре к Мишке прислушиваться стали; что ни его совет – то толковей и не придумаешь. В почете ходит сейчас Мишка. А что будет, в то время, когда в зрелые лета войдет? Как бы и на престоле не оказался. А что? Заберут да и выкликнут купцы и бояре. Да и чернь будет на Мишкиной стороне. На Москве Скопина почитают… Страшен, страшен сродничек![68].

И снова ядовитая мина дернула губы Шуйского. Но как ни злился, как ни исходил завистью, но совет племянника ему было нужно принять: уж через чур хороший замысел выдвинул Михайла Скопин! Сейчас не до обид и склок, коль решается будущее царства.

В Боярской думе Шуйский и словом не обмолвился о Скопине. Бойко и звучно поведал боярам о «собственном» замысле и повелел:

– На Вязьму и Можайск идти в воеводах князю Дмитрию Мезецкому, на Ржевскую и Волок Украйну – окольничему Ивану Крюку-Колычеву.

Царь Василий с каждым днем ощущал себя все бодрей. Все ярче и довольнее становилось его лицо. Порадовали вести от Мезецкого и Колычева – воров теснят и бьют, успешные набеги Скопина, измена Ляпунова. Очень же повеселел, в то время, когда удалось склонить на собственную сторону Пашкова.

Василий Иваныч и не чаял перетянуть к себе Истому: уж чересчур прытко шел на него Пашков, уж чересчур помышлял нового царя поставить. Дворянского! Для того чтобы, чтобы на южных служилых людей опирался.

Как-то был в кремлевском застенке, пытал полоненных аристократов из Новгорода Северского. (Пленил Михаила Скопин в стычке под Симоновым монастырем). Аристократы осерчало сказывали:

– Нас столичные цари не жалуют. Большое количество ли мы на украйных землях жалованья приобретаем? По пять-шесть рублей в год. Столичные же аристократы до ста рублей огребают. А поместья отечественные? Двести-триста четей – и буде. Дети же боярские и вовсе на клочках сидят, а их у нас тьма, почитай, каждый второй помещик из детей боярских. Прокормись с трех рублей и десяти четей почвы! Вот и колотимся, как козел об ясли. Бронзовой посуды – крест да пуговица; рогатой скотины – таракан да жужелица. Дистрофичная судьба! И никакого тебе спокойствия: то ляхи, то черкасы, то татары набегут. Успевай саблю вытягивать. Кидай сев, покосы, жнивье – и на вражину. Будут ли в то время, когда полнехоньки амбары? В пору по миру идти… А мужиков? Пропащее дело. Беглые мужики в поместья не идут, сами божью землицу осваивают. Голод у нас на крестьян. Сами за сохой ходим. Столичные же тут и дворяне нам ножку подставляют. Отменить-де нужно пятилетний сыск беглых. Сыскивать мужиков десять, двадцать лет, в противном случае и вовсе отменить урочные годы… А «царская десятина», будь она проклята! А «посадское строение», в то время, когда последнего мужика от нас забирают? А срам, кой от столичных аристократов и бояр терпим? Кличут нас «смердами» да «холопами». Возможно ли такое сносить? Второй нам царь надобен. Праведный царь!

«Праведный» – зло думал Василий Иваныч. – Не большое количество ли захотели бунташные рыла! Вот и Пашков о «праведном» царе возомнил. Не сиделось ему веневским сотником. Всю служилую мелкоту с Украйны собрал, сколотил войско огромное. Сорок тыщ у Истомы Пашкова. Лихо, лихо под Ельцом и Троицким вести войну. Лихо и глотку драли: побьем Шуйского! Побьем боярского царя! На престол сына Ивана Грозного – Дмитрия Иваныча посадим. Он южных аристократов и деньгами, и почвами, и мужиками пожалует. «Пожалует», хе-хе. Захотели молочка от бычка. Очень на мужиков расщедрится. От бояр заберет – и дворянишкам худородным. Дудки! У мертвых пчел меду запросили. Дудки! Без бояр царству не быть. Ни мужикам, ни служилой мелкоте не порушить высокие древние роды. Будет так, как всевышним заведено: бояре и царь правят, аристократы – помогают, мужики – пашут; пашут на господ, а не на себя, как Ивашка Болотников помышляет. Ни при каких обстоятельствах не видно мужику ни почвы, ни воли. Пускай хоть всем миром встанут… да и встали. Сколь хороших бояр загубили (И снова царю Василию стало жутко. Мужик с топором каждую ночь снится.) Семьдесят городов в руках бунтовщиков. Сейчас же на саму Москву замахнулись. Вот тебе и лапотники! Или боярскому царству быть, или мужичьему. Все устои рушатся. Ни при каких обстоятельствах еще в Киевской Руси для того чтобы лихолетья не было: мужики осадили столицу! воровские дворяне и Тут устрашились: мужик и их сметет, коль Москву захватит. Не напрасно ж Истома Пашков одумался. И про срам собственный забыл! Забудешь, Истома, коль мужик с топором подступает, забудешь! В далеком прошлом пора тебе одуматься. Но один ты Москве не надобен. Сделай так, чтобы все твое воровское войско поменяло Болотникову. И ты это сделаешь, коль жить желаешь и коль собирается в аристократах остаться. Сделаешь, Истома!

Ивашку же Болотникова – анафеме предать. Огласить со всех церковных амвонов, что он безбожник и антихрист. Предать немедля! Проклясть, отлучить от веры и церкви христовой – и чернь отвернется от еретика. Мужик с всевышним живет, и всевышний для него всего превыше!

Отлучить православного человека от церкви – дело редкостное, необыкновенное. Было нужно идти к патриарху. Владыка, выслушав царя, продолжительно молчал. Неужто колеблется, подумалось Василию Иванычу, неужто покинет Ивашку Болотникова в христианах?.. Да в самом деле сообщить: мудрено на такое пойти. Сколь бы ни было бунташных коноводов в Киевской Руси, но никого еще из паствы не отринули. Но ж пора и наказать. Уж через чур великую замятню Ивашка Болотников учинил: как-никак, а целая мужичья война в Киевской Руси. Ивашка же – первый заводчик. Первого его и от Христа отринуть.

– Быть посему, – качнувшись в кресле, жестко, враждебно молвил святейший. – Богомерзкому приспешнику диавола не ходить боле в христовом стаде. Не ходить!

Глава 15

АНАФЕМА

Лето минуло, осень на исходе, а в глазах Василисы все стоит и стоит Звень-поляна. Не зря в леса ходила, не напрасно великий ужас изведала, не напрасно на чудодей-цветок ворожила: жив Иванушка, жив сокол любый! Именно он вышел с народной ратью из Путивля, именно он подступил сейчас к Москве. Не одурачил ее кочедыжник.

Была перед октябрем-свадебником в торговых последовательностях, слышала речи мужиков:

«На Угре цареву рать побил. Сейчас к Престольной идет Иван Исаевич».

«Сказывают, дюж воевода?»

«Дюж. Высок и могуч. Был его посланец у нас на селе, так мы об Иване Исаевиче дотошно сведали. Ране он в селе Богородском на почвах князя Телятевского сидел, за сошенькой ходил. Отечественных кровей, мужичьих!»

У Василисы сердце остановилось. Он! Правду сообщил чудодей-цветок. Он, ее Иванушка!

Ожила, зарделась броским румянцем и словно бы на крыльях полетела к дому. С того дня совсем утратила покой; ходила отрешенной, все валилось из рук.

Что это с тобой, Василиса? – задавал вопросы Малей Томилыч. – Аль занедужила чем?

– Все слава всевышнему, батюшка, – негромко отвечала Василиса и принималась было за дела, но миновал час, второй – и снова, забыв обо всем на свете, становилась она задумчиво-отрешенной.

«Уж не плохой ли сглаз? – тревожился подьячий. – Ни меня, ни сына не видит».

Василиса в самом деле никого не подмечала. В глазах, на сердце, в думах – любый Иванушка, супруг невенчанный.

В то время, когда ж Болотников пришел к Москве, Василиса засобиралась в путь. Нужно идти, ожидать нечего, нужно добраться до рати. Таем от подьячего и сына – тот был у себя в Поместном приказе – вышла из Кремля и направилась к Серпуховским воротам Скородома. Спасской улочкой спустилась с бугра к Пловучему, «живому» мосту, миновала Москву-реку и оказалась (пройдя Балчуг и Харчевные последовательности) на Ордынке. Василиса слышала, что тут когда-то жили русский и татары дворцовые слуги – возили грамоты от Князя. Ко мне же на Ордынку татары пригоняли табуны степных коней, быстроногих, сильных и выносливых. На торги приезжала в Замоскворечье вся Русь. Сколь было шума, толкотни и крика на Ордынке! (Тут и Малей Томилыч выбрал себе коня. Привел на двор, достаточно сказывал: хоть и приземист, но хороший конь). Из Кадашевского переулка выехала боярская колымага, окруженная холопами. Один из вершников ожег молодецким взглядом статную женку, озорно крикнул:

– Садись ко мне, пригожая, куда макар телят не гонял увезу. Садись, горячо приголублю!

Из колымаги высунулся скудобородый боярин в куньей шубе, поманил вершника пальцем. Холоп подъехал. Боярин открыл створку, огрел детину плеткой:

– Не я ль сказывал: в пути рот не разевай. Береги господина свово, презорник!

– Забудь обиду, боярин, – повинился холоп, а глаза удалые, смешливые.

Василиса улыбнулась с грустинкой: заглядываются на нее хороши молодцы, проходу не дают, а вот приголубить некому – голубь был далече. Ну да уж не так долго осталось ждать его заметит, припадет к груди широкой; жарко зацелует. Иванушка, родимый!..

Шла с затуманенными глазами до Серпуховских ворот.

– Куда путь держишь, женка?

У ворот густая масса людей стрельцов – жёстких, неприступных.

– Куда? – замешкалась Василиса. – Нужно мне, служивые. В святую обитель всевышнему помолиться.

– Спятила, женка! Аль царева указа не ведаешь?

– Какого именно указа?

– Вот неразумная! Никого из Москвы выпущать не велено – воровская рать под стенками. Отыскала время по обителям ходить.

Василиса набралась воздуха и повернула вспять. Нужно же какая незадача! Быть может, из вторых ворот выпустят?

Но везде Василису гнали прочь: Москва наглухо закрылась от воров. Возвратилась к себе опечаленная и измученная.

Тоска, смертная тоска на сердце: не ест, не выпивает, не спит Василиса. Малей Томилыч, отчаявшись, надумал сходить до заморского лекаря. Действительно, дело тяжёлое: иноземные лекари только царя да знатных бояр ведали, но денег у подьячего хватит, ублажит любого немчина. Только бы Василису избавить от неизвестной хвори.

Василиса же отыскала в памяти о бабке Фетинье. Укорила себя: в далеком прошлом у ведуньи не была. Может быть и на этот раз Фетинья что-нибудь поворожит да даст совет.

И снова таем засобиралась в путь. Но сейчас и из Кремля не выйти: царь Василий, страшась черни, приказал закрыть кремлевские ворота и разобрать мосты через рвы. Стрельцы у Фроловской башни но посоветовали:

– Ступай к Боровицким, женка.

Боровицкие ворота были открытыми: через них пропускали обозы, прибывшие из Холмогор, ярославля и Вологды. Производили же из Кремля только приказных людей и дворцовых слуг по царёвым делам.

– А тебе по какой необходимости, женка? – задали вопрос стрельцы.

Василиса на этот раз не замешкалась, еще дома припасла ответ:

– Недалече, мне, служилые. На Пожар[69] за румянами.

– И без румян хороша, – засмеялись стрельцы. – Проворь назад!

– Пропустили бы, ребятушки, – нежданно заступился за Василису кряжистый чернобородый мужик с багряным шишкастым носом. – То женка подьячего Поместного приказа Малея Илютина… На-ка для сугреву, ребятушки, – сунул служилым пара серебряных монет. – Зябко у ворот торчать. В кабак сходите.

– Ведаем Малея Илютина. Хороший человек, – оттаяв, молвили стрельцы. – Проходите.

– Благодарю, служилые, – поклонилась Василиса. Миновав мост через Неглинную и выйдя к Знаменке, спохватилась: нужно поблагодарить чернобородого защитника. Посмотрела назад, но того и след простыл.

Знаменкой не отправилась, а развернула к царёву Аптекарскому саду, тянувшемуся от Боровицкого до Троицкого моста по правому берегу Неглинной. За низким решетчатым тыном показывались «пользительные» (кустарники) и целебные деревья, на каковые опускался рыхлый снег. После этого потянулись дворы царских стряпчих и стольников, стрелецких голов и сотников, кремлевских архиереев.

Подул ветер – промозглый, напористый. Василиса, хоть и была в горячей телогрее на лисьем меху, зябко поежилась. Нужно было шубу надеть, запоздало подумалось ей, ишь какой ветер остудный и знобкий.

У храма Николы Зарайского, что у Троицкого моста в Сапожке, густая масса людей прихожан; норовят протиснуться вовнутрь, но целый храм забит богомольцами. Из открытых дверей вырывается могучий утробный голос дьякона:

– Вору, богоотступнику и еретику Ивашке Болотникову – анафе-ма-а-а!

Василиса содрогнулась, пошатнулась, в кошмаре осенила себя крестом; оборвалось сердце, стало жарко, все поплыло перед глазами. А в уши бьет и бьет, корежит душу чугунный грохочущий бас:

– Ана-фе-ма-а-а! Ана-фе-ма-а-а! Ана-фе-ма-а-а!

Ноги подкосились; присела на рундук, начала плакать. За что наказываешь, господи?! Назвать еретиком и богоотступником ее любого Иванушку?! Отринуть от христовой общины?! Проклясть?! Да как оное возможно? Как рука встала у владыки Гермогена? Горе-то какое, господи!

Не не забывала, сколь и просидела на рундуке. Чья-то легкая, сухонькая рука коснулась ее плеча.

– Поднимайся, голубушка. Остынешь.

Перед Василисой немощная согбенная старуха с глубоко запавшими выцветшими глазами.

– Бабушка Фетинья? – выдохнула Василиса. – Горе-то, бабушка!

– Обозналась, голубушка, – зашамкала беззубым ртом старуха. – Век Ульяной кличут.

– Ульяной? – словно бы во сне протянула Василиса. – А мне к бабушке Фетинье нужно… К бабушке Фетинье отправлюсь.

Продолжительно шла переулками и улицами, и везде из храмов неистово и жутко мчалось: анафема, анафема, анафема! Тягуче, заунывно гудели колокола, гудели неумолчно и гнетуще. Православный люд снимал шапки, крестился, немея от зловещих проклятий и замогильного звона.

Избенка бабки Фетиньи пребывала рядом от «Убогого» Варсонофьевского монастыря, в одном из глубоких рождественских переулков. Избенка, ветхая, покосившаяся, притулилась к краю пустынного Бабьего овражка. (К ведунье приходили только жёнки и девицы, приходили тайком от матерей и мужей, обычно скрываясь в зарослях овражка.) Старое, шаткое крылечко занесло снегом. Василиса вошла в избу. Сыро, негромко, мрачно.

– Жива ли, бабушка Фетинья?

Никто не отозвался. Осмотрела лавки, залезла на печь, пошарила рукой по полатям. Никого! Печь давным-давно остылая. Обнажённые лавки, обнажённый щербатый стол, одни только сухие пучки трав и кореньев висят по закопченным стенкам. Ужель преставилась Фетинья?

Развернула было вспять, а навстречу двое мужиков в овчинных полушубках. Один из них, княжистый и чернобородый (да это же тот самый мужик, определила Василиса, что помог ей из Боровицких ворот выйти!) недобро молвил:

– Не торопись, женка, воротиле имеется.

Мамон упредил еще днем: ожидай гостей ночью. Евстигней поскучнел, заохал:

– Не по нутру мне твоя выдумка. Как бы в дураках не остаться.

Евстигней умел проворачивать торговые дела, объегоривать, ковать из полтины рубль, но в лихих делах терялся, ощущал себя неуверено и неуверенно.

– В убытке не будешь. За Ивашку Болотникова полцарства Шуйский отвалит. Смелей, Саввич!.. Но чтобы Гаврила и Варвара твой шалопутный ни о чем не знали. Сам ночью встреть.

Встретил, указал на подклет ветхой избы. Мамон и Давыдка тащили Василису чуть ли не на руках: женка висла, падала и негромко стонала.

– Уж не вином ли опоили? – задал вопрос Евстигней, в то время, когда женку положили на лавку.

– Зельем сонным. В противном случае б и не привели. Брыкалась, как кобылица, чуть уняли, хе.

– По Москве-то как шли? – удивился Евстигней: знал, что ночью все улицы перегорожены решётками и колодами – ни конному, ни пешему не проскочить.

– Помни, что я царёв палач из кремлевской Пыточной. Грамоткой наделен, – ухмыльнулся Мамон. – Палачу дорога везде открыта, тем паче с женкой гулящей, хе.

Женку в тот же час сморил сон; лежала на лавке с бледным, осунувшимся лицом; из-под кики с жемчужными поднизями выбились частые шелковистые волосы. Евстигней продолжительно рассматривал Василису, сопел большим мясистым носом.

– В далеком прошлом, поди, не видел женку? – задал вопрос Мамон.

– Никак годков восемь. До сих пор ладная баба.

– Губа не дура, – хохотнул Мамон. – Не сподобишь ли женку? Бывало, горазд был. На себе-то всех баб изъездил.

– Буде зубы скалить. Грешно в пост о блуде толковать.

– Попы замолят, хо! Чтобы они делали, коль безбожники перевелись. Ни работ, ни казны, ни жратвы. Нагишом бы в алтарь ходили. Вся христова вера на безбожнике держится. Ублажи, сказываю!

– Не срамословь, богохульник! – осерчал Евстигней. – В моем доме ни блуда, ни святотатства не потерплю… Запрещено тут быть женке.

– А где ж? Твои в новую избу перебрались. Закрой на замок, никто и не сведает.

– Закрыть недолго… А коль кричать начнет да в дверь бухать? У меня тут днем людно, приказчики ходят.

– Связать, кляп в рот – и вся недолга.

– Чай, я не разбойник. Все ж она человек, душа христианская.

– Так куда ж? – недоуменно уставился на торговца Мамон.

Евстигней помялся, повздыхал и наконец молвил:

– Ну да всевышний с тобой. Запрячу понадежней, – откинул рогожу с полу, ухватился за скобу крышки. – Тут у меня лаз в подземок.

Спустились с фонарем, пригнувшись, прошли пару сажен и оказались перед низкой сводчатой дверью с пудовым замчищем. Евстигней выудил из чёрного угла ключ, рука затряслась. Господи, опамятовался он, лиходея впускаю, пожитки снесет. И дернул же линия с Мамоном связаться! Разорит, ограбит!

– Чего копаешься? Дай открою.

– Щас… щас, Ерофеич… Заходь.

Вошли. Мамон присвистнул. Подземок широк и просторен, выложен бревнами. Печь, сундуки, лавки, стол. В правом углу образ всемилостивого Спаса.

– Да тут целая изба! Имеется где отсидеться… Ивашки Болотникова, что ль, испугался? Придет на Москву, а торговец в подземок. Ай да Евстигней Саввич, ай да пройдоха!

– Буде, говорю, скалиться. Тащите женку.

Давыдка выследил и сына. Ходил за Никиткой по Великому торгу; тот сновал по рядом и пытал торговых сидельцев и коробейников: не видел ли кто день назад его пропавшей матушки, не произошло ли какого именно лиха на торгу. Продолжительнее всего задержался в Бабьем последовательности, куда частенько наведывалась матушка.

– Ведаем Василису, но день назад ее на торгу не примечали, – сказывали женки.

В Монистном последовательности к Никитке ступил чернобородый мужик с шишкастым носом.

– Матушка, гришь, пропала. Гришь, в телогрее была? Видел. На голове кика с жемчужным очельем. Сапожки алые.

– Она! – был рад Никитка. – Где видел?

– Да тут, на Пожаре. День назад я на извозе был. Матушку твою к бабке-ворожее возил. Никак у нее и заночевала.

– Так отправились!

– Сейчас я без лошади. Подковы нужно поменять. Айда пешком.

– Айда! – с радостью кивнул Никитка.

Давыдка шел с парнюком, приглядывался. Высокий, ладный детинушка, в плечах широк. А и всего-то годков пятнадцать.

– Малей Томилыч, поди, с ног сбился?

– Он по божьим зданиям матушку ищет. Думал, лихие пристукнули.

В то время, когда Никитка вошел в избушку бабки Фетиньи, встречу ему шагнул громадный, дикого вида мужичина с рыжей курчавой бородищей. Поднял свечу, вгляделся.

– Схож… Вся рожа Ивашкина, хе.

Успех, казалось, сама плыла в руки Мамона. И семь дней не пройдет, как Болотников угодит в его силки. Уж то-то потешится он над Ивашкой, то-то поизмывается! Два раза уходил из его рук Болотников, но в третий раз ему не выскользнуть. Сам придет, и аркан не пригодится. Без ума был от собственной девки, точно и по сей день не забыл Василису. Ко всему прочему и родной сын объявился! Наследник, кровь и отцовская плоть. Обязательно клюнет Болотников, только бы умнее воротиле обставить.

В Мамоне взыграла охотничья страсть – звериная, безудержная. Он охотился всю жизнь – за беглыми людьми, за девками (великий распутник!), за казной. Нынешняя же охота за Болотниковым была самой хищной и желаемой. Аж кулаки зудели!

Сначала он помышлял запрятать Никитку у Пронькина, но передумал: совместно мать с сыном держать запрещено. Пускай Никитка остается в избе погибшей Фетиньи, пускай покуда будет пленником. «Спасет» же его верный подручник Мамона – Ермила Одноух. (Это его ожидал Мамон в тот сутки, в то время, когда в первый раз заметил Василису на Ивановской площади). Ермила показался только спустя семь дней, понуро доложил: казну из Николо-Угрешского монастыря захватить не удалось. Князь Михаил Скопин, сопровождавший подводу с деньгами, изрубил со собственными людьми чуть ли не всю ватагу.

Мамон ушам своим не поверил: сотня лихих – в каких лишь стычках не были! – не имела возможности осилить два десятка княжьих холопов.

– Век таких бар не видел, – разводил руками Одноух. – Словно бы сатана на коне. И удалью, и хитростью забрал.

Мамон хоть и рассвирепел – сколь денег уплыло! – но продолжительно на Ермилу не гневался: нужен ему был Одноух. Ловчей Ермилы никто в чернецы не «постригался». Сколь ризниц уже очистил!

К Василисе пришел ночью.

– В здравии ли, женка?

– Где я? – прижавшись к стенке, задала вопрос Василиса. – Для чего заточили ко мне?

– Для чего? – поставив на стол фонарь, переспросил Мамон. – Для дела, женка… Да ты не пужайсь, не прикоснусь.

– Кто ты? – Василиса не выясняла Мамона. – Какая корысть прятать меня?

– Деньги необходимы, женка. Деньги – крылья, с ними ни ума, ни силы не нужно. Стоит крякнуть да денежкой брякнуть – все будет, хе.

– Не ту похитил, – покачала головой Василиса. – У меня сроду собственного алтына не было.

– Верю, женка, верю. В злате-серебре не купалась. Но ж сейчас цены тебе нет. За тебя никакой казны не пожалеют.

– Кто?

– Как кто?.. Папа сына твоего – Болотников Иван Исаевич.

Василиса ахнула, изумленные глаза остановились на Мамоне. Кто данный человек?! На Москве тайны ее только бог ведает. Ни Малей Томилыч, ни приходской священик… Никитка? Ужель Никитка кому обмолвился? Вряд ли: строго-настрого заповедала никому и ничего не сказывать об отце, в противном случае несдобровать… Малей Томилыч? В то время, когда пришла в его дом, сказалась женой беглого мужика. А тот кроме того имени не задал вопрос, для него любой мужик – подлый человечишко без звания… Откуда ж данный рыжебородый проведал? Сейчас беды не избыть.

– Для чего смеешься нужно мной, батюшка? Я – супруга подьячего Малея Илютина, что в Поместном приказе сидит.

– Лукавишь, женка. Ни при каких обстоятельствах супругой Малея ты не была. Не отправилась с ним под венец. Не лукавь!.. Никитка твой целый в Ивана. Действительно, нравом, кажись помягче, никак в тебя. А понесла ты его в лесу, в то время, когда с Афонькой Шмотком от княжьих людей укрывалась… Опосля в село Богородское пришла.

– Кто ты? – выдохнула Василиса.

– Аль не приняла? – Мамон придвинул к себе фонарь. – А ну вглядись, вглядись, женка.

– Не ведаю тебя… нет, не ведаю.

Мамон достаточно засмеялся: изрядно же его ордынская хна поменяла. Да и годков-то пролетело много, мудрено признать.

– А я так как тебя, женка, по всем лесам сыскивал. Аль не помнишь, как в ‘избе бортника Матвея впервой свиделись?

– Мамон! – дикий, цепенящий кошмар обуял Василису. Мамон!.. Тот самый Мамон, от коего она скрывалась в лесу, тот самый Мамон, коего люто возненавидел ее Иванушка, тот самый Мамон, кой наказывал страдников из села Богородского. Ужасный, ожесточённый человек!.. Да он же сейчас на Москве в катах ходит – и как сходу не приняла! – топором головы рубит. Зверь, палач!

– Не пужайсь, не пужайсь, женка. Мы с тобой, чай, сосельнички, хе. Полюбовно поладим. Денежки, сказываю, надобны. Пускай Иван твой мошной тряхнет. При нем, поди, казна большая. Пускай за тобой с деньгой придет. Дай ему весточку, да такую, чтобы поверил, чтобы и мельчайшего сомнения не закралось. Могу и посоветовать, чтобы голову не разламывала. Пускай посыльный напомнит твоему Ивану, как в первый раз с ним ты встретилась. Где, в какую пору, да какие конкретно слова друг другу сказывали. Тут уж не усомнится и обязательно выкупит тебя. На Москву же Ивана мой посыльный совершит и вспять без порухи пошлёт. Дело-то хорошее, женка. Мне – денежки, тебе – муженек, хе.

Василиса наблюдала на Мамона, слушала его вкрадчивую обращение и не имела возможности избавиться от страха, что сковал ее руки, ноги, горло, заледенил душу. Сжалась в комок.

– Ты чего, женка?.. Я тебя желаю к Ивану вернуть, а ты волком зыркаешь.

– Не верю тебе.

– Зря, женка. Для чего ж я тебя от Малея выкрал? Блуд сотворить, телесами твоими потешиться? Нет, женка. Еще б в избе фетиньи натешился… Деньги необходимы, сказываю! Дай Ивану весть – и будешь с ним. Хороша тебе желаю.

– Не верю, – снова глухо повторила Василиса. – Добром ты ни при каких обстоятельствах не славился, Мамон Ерофеич. И на селе злей тебя не было, и на Москве Малютой провеличали. Дистрофичное замыслил, не дам весточки.

– Дашь, женка! – повысил голос Мамон. – Еще как дашь… О сынке не забудь. Сейчас и он у меня в капкане.

– Где он, что с ним? – быстро встала с лавки Василиса.

– Коль поладим, на следующий день же доставлю. А коль заупрямишься, без чада будешь. Жил раб божий Никитка – и нет!

– Зверь, кат!

– Остынь, женка. Некуда тебе деваться. Сказывай – с чем идти к Ивашке? В противном случае ты меня ведаешь, мигом в Пыточную сволоку. Войди в разум, чадо собственный пожалей…

Продолжительно назидал, продолжительно увещевал, но глаза Василисы оставались враждебными. Не деньги ему необходимы, а сам Болотников. Заманить надумал, заманить коварно и подло, заманить и убить. Уж лучше самой пойти на погибель. Ни под какой пыткой не окажет помощь она неприятелям ее Иванушки… Чадо… Что данный душегуб говорит? Господи, что он говорит! Начнёт истязать Никитку на ее глазах. Сечь кнутом, жечь на огне… Что он говорит, господи?! Дай силы!

Глава 16

МАТВЕЙ АНИЧКИН

Крик. Пронзительный ужасный…

За стеной пытали. Жестоко. Подвесив на дыбу, палили огнем, разламывали ребра, увечили. Стоны, хрипы, душераздирающие крики.

Пыточная!

Холодно, мрачно, сыро. Тяжелые старые цепи повисли на теле, ноги стянуты древесными колодками.

Мрачно, одиноко.

Узник шевельнулся, звякнул цепями.

Тяжелые, гулкие шаги. Нудный скрип металлической решетки. Пляшущий багряный свет факела.

Двое стрельцов вталкивают высокого чернявого преступника в разодранной рубахе, приковывают к стенке.

– Попался-таки, Матвейка, – голос стрельца не добрый, неотёсанный. – У-у, пес! – пинает преступника тяжелыми сапогами.

Второй из стрельцов наотмашь бьет кулаком Матвея по лицу. Уходят. Матвей Аничкин без звучно утирает рукавом кровавые губы.

– За что заточили, детинушка? – задаёт вопросы сосед-узник.

– За дело, – кратко отзывается Аничкин. Ему не хочется сказать. На душе печальная печаль. Прощай, волюшка! Смерти не страшился. Сожалел о том, что не довелось дожить до той поры, в то время, когда Болотников заберёт Москву и вместе с новым царем установит в Киевской Руси праведную судьбу. Сколь об этом грезилось!

Все последние дни Аничкин сновал по тяглым слободам, оглашал «страницы» Болотникова, кликал ремесленный люд подняться на царя и бояр. Тяглецы внимали с радостью, взбудораженные наглыми тёплыми словами, кричали: находиться за Болотникова! Дело дошло до того, что Москва снарядила к Ивану Исаевичу консульство. Аничкин радовался: не напрасно бегал по Москве, не напрасно будоражил посад. Но в то время, когда консульство возвратилось от Громадного воеводы, Москва заметно утихла. Матвей снова засновал по слободам, и снова всколыхнулась столица. Но тут изо всех сил грянула по Москве анафема, грянула страшно, наводя кошмар на христолюбивый народ. Москва сникла, повалила в храмы.

«Умён же Шубник! – думал Аничкин. – Чего лишь не затеет, чтобы подорвать силы Ивана Исаевича».

И Аничкин решился на отчаянный ход. Хватит Шубнику царствовать и злые дела творить. Облачился в стрелецкий кафтан и пробрался в Кремль. Проведал: Шуйский чуть ли не каждую обедню стоит в Успенском соборе. В один из царских выходов, в то время, когда Шуйский в окружении архиереев и бояр шествовал ко храму, Матвей выскочил из толпы служилых и метнулся к царю. Но Шуйского достигнуть опоздал: царя заслонили пятеро стрельцов. Двоих зарубил саблей, одного повалил ножом.

Тотчас Матвей был в застенке. По углам Пыточной в металлических поставцах горели факелы. На широких приземистых лавках – ременные кнуты из сыромятной кожи и жильные плети, хлёсткие нагайки и гибкие батоги, длинные клещи и железные хомуты, кольца, крюки и пыточные колоды. Подле горна, с раскаленными добела углями, стоит кадь с рассолом. Среди Пыточной – дыба, забрызганная кровью.

ДРАКА БЫКА и ПСА!! КТО ПОБЕДИТ?! /// ЖИЗНЬ ЖИВОТНЫХ #15


Также читать:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: