Что-то вроде первой любви

Лев Николаевич Толстой

Детство

Глава I.

ПРЕПОДАВАТЕЛЬ КАРЛ ИВАНЫЧ

12 августа 18…, ровно в третий сутки по окончании дня моего рождения, в который мне минуло десять лет и в который я взял такие прекрасные подарки, в семь часов утра — Карл Иваныч разбудил меня, ударив над самой моей головой хлопушкой — из сахарной бумаги на палке — по мухе. Он сделал это так неудобно, что задел образок моего ангела, висевший на дубовой спинке кровати, и что убитая муха упала мне прямо на голову. Я высунул шнобель из-под одеяла, остановил рукою образок, что качался , скинул убитую муху на пол и не смотря на то, что заспанными, но сердитыми глазами окинул Карла Иваныча. Он же, в пестром ваточном халате, подпоясанном поясом из той же материи, в красной вязаной ермолке с кисточкой и в мягких козловых сапогах, ходил около стен, прицеливаться и рукоплескать.

«Допустим, — думал я, — я мелкий, но для чего он тревожит меня? Отчего он не бьет мух около Володи ной постели? вон их какое количество! Нет, Володя старше меня; а я меньше всех: оттого он меня и мучит. Лишь о том и думает всю жизнь, — тихо сказал я, — как бы мне делать неприятности. Он отлично видит, что разбудил и испугал меня, но показывает, как словно бы не подмечает… неприятный человек! И халат, и шапочка, и кисточка — какие конкретно неприятные!»

Тогда как я так в мыслях высказывал собственную досаду на Карла Иваныча, он подошел к собственной кровати, посмотрел на часы, каковые висели над нею в шитом бисерном башмачке, повесил хлопушку на гвоздик и, как заметно было, в самом приятном размещении духа повернулся к нам.

— Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ust schon im Saal[1], — крикнул он хорошим германским голосом, позже подошел ко мне, сел у ног и дотянулся из кармана табакерку. Я притворился, словно бы дремлю. Карл Иваныч сперва понюхал, утер шнобель, щелкнул пальцами и тогда лишь принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. — Nun, nun, Faulenzer![2]— сказал он.

Как я ни опасался щекотки, я не быстро встал с постели и не отвечал ему, а лишь глубже запрятал голову под подушки, приложив все возможные усилия брыкал ногами и употреблял все старания удержаться от хохота.

«Какой он хороший и как нас обожает, а я имел возможность так дурно о нем поразмыслить!»

Мне было обидно и на самого себя и на Карла Иваныча, хотелось смеяться и хотелось плакать: нервы были расстроены.

— Ach, lassen sie[3], Карл Иваныч! — закричал я со слезами на глазах, высовывая голову из-под подушек.

Карл Иваныч удивился, оставил в покое мои подошвы и с тревогой начал спрашивать меня: о чем я? не видел ли я чего плохого во сне?.. Его хорошее германское лицо, участие, с которым он старался предугадать обстоятельство моих слез, заставляли их течь еще обильнее: мне было совестно, и я не осознавал, как за 60 секунд перед тем я имел возможность не обожать Карла Иваныча и обнаружить неприятными его халат, кисточку и шапочку; сейчас, наоборот, все это казалось мне очень милым, а также кисточка казалась явным доказательством его доброты. Я сообщил ему, что плачу оттого, что видел плохой сон, — словно бы maman погибла и ее несут хоронить. Все это я придумал, по причине того, что решительно не помнил, что мне снилось в эту ночь; но в то время, когда Карл Иваныч, тронутый моим рассказом, начал утешать и успокаивать меня, мне казалось, что я совершенно верно видел данный ужасный сон, и слезы полились уже от второй обстоятельства.

В то время, когда Карл Иваныч покинул меня и я, приподнявшись на постели, начал натягивать чулки на собственные мелкие ноги, слезы мало унялись, но мрачные мысли о придуманном сне не оставляли меня. Вошел дядька Николай — мелкий, чистенький человечек, неизменно важный, аккуратный, почтительный и громадный друг Карла Иваныча. Он нес обувь и наши платья. Володе сапоги, а мне покуда еще несносные ботинки с бантиками. При нем мне было бы совестно плакать; притом утреннее солнышко радостно светило в окна, а Володя, передразнивая Марью Ивановну (гувернантку сестры), так радостно и звучно смеялся, стоя над умывальником, что кроме того важный Николай, с полотенцем на плече, с мылом в одной руке и с рукомойником в второй, радуясь, сказал:

Будет вам, Владимир Петрович, извольте умываться.

Я совсем развеселился.

— Sind sie bald fertig?[4]— послышался из классной голос Карла Иваныча.

Голос его был строг и не имел уже того выражения доброты, которое прикоснулось меня до слез. В классной Карл Иваныч был совсем второй человек: он был наставник. Я быстро оделся, умылся и, еще с щеткой в руке приглаживая влажные волосы, явился на его зов.

Карл Иваныч, с очками на носу и книгой в руке, сидел на своем простом месте, между окошком и дверью. Налево от двери были две полочки: одна — отечественная, детская, вторая — Карла Иваныча, личная . На отечественной были всех сортов книги — учебные и неучебные: одни находились, другие лежали. Лишь два громадных тома «Histoire des voyages»[5], в красных переплетах, чинно упирались в стенке; а позже пошли долгие, толстые, громадные и мелкие книги, — корочки без книги и книг без корочек; все В том же направлении, бывало, надавишь и всунешь, в то время, когда прикажут перед рекреацией привести в порядок библиотеку, как звучно именовал Карл Иваныч эту полочку. Коллекция книг на собственной если не была так громадна, как на отечественной, то была еще разнообразнее. Я не забываю из них три: германскую брошюру об унавоживании огородов под капусту — без переплета, один том истории Семилетней войны — в пергаменте, прожженном с одного угла, и полный курс гидростатики. Карл Иваныч солидную часть собственного времени проводил за чтением, кроме того сломал им собственный зрение; но, не считая Северной пчелы и «этих книг», он ничего не просматривал.

В числе предметов, лежавших на полочке Карла Иваныча, был один, что больше всего мне его напоминает. Это — кружок из кардона, засунутый в древесную ножку, в которой кружок данный подвигался при помощи шпеньков. На кружке была наклеена картина, воображающая карикатуры какой-то парикмахера и барыни. Карл Иваныч отлично клеил и кружок данный сам изобрел и сделал чтобы защищать собственные не сильный глаза от броского света.

Как сейчас вижу я перед собой долгую фигуру в ваточном халате и в красной шапочке, из-под которой показываются редкие седые волосы. Он сидит подле столика, на котором стоит кружок с парикмахером, бросавшим тень на его лицо; в одной руке он держит книгу, вторая покоится на ручке кресел; подле него лежат часы с нарисованным егерем на циферблате, клетчатый платок, тёмная круглая табакерка, зеленый футляр для очков, щипцы на лоточке. Все это так чинно, бережно лежит на своем месте, что по одному этому порядку возможно заключить, что у Карла Иваныча совесть чиста и душа покойна.

Бывало, как досыта набегаешься внизу по зале, на цыпочках прокрадешься наверх, в классную, наблюдаешь — Карл Иваныч сидит себе один на своем кресле и с нормально-величавым выражением просматривает какую-нибудь из собственных любимых книг. Время от времени я заставал его и в такие 60 секунд, в то время, когда он не просматривал: очки спускались ниже на громадном орлином носу, голубые полузакрытые глаза наблюдали с каким-то особым выражением, а губы безрадостно радовались. В комнате негромко; лишь слышно его бой часов и равномерное дыхание с егерем.

Бывало, он меня не подмечает, а я стою у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас большое количество, мы играем, нам радостно, а он — один-одинешенек, и никто-то его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его жизни какая страшная! Я не забываю, как он говорил ее Николаю, — плохо быть в его положении!» И без того жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему, заберёшь за руку и сообщишь: «Lieber[6]Карл Иваныч!» Он обожал, в то время, когда я ему сказал так; постоянно приласкает, и видно, что растроган.

На другой стенке висели ландкарты, все практически изорванные, но искусно подкленные рукою Карла Иваныча. На третьей стенке, в середине которой была дверь вниз, с одной стороны висели две линейки: одна — изрезанная, отечественная, вторая — новенькая, личная , употребляемая им более для поощрения, чем для линевания; с другой — тёмная доска, на которой кружками отмечались отечественные громадные проступки и крестиками — мелкие. Налево от доски был угол, в который нас ставили на колени.

Как мне памятен данный угол! не забываю заслонку в печи, отдушник в данной заслонке и шум, что он создавал, в то время, когда его поворачивали. Бывало, стоишь, стоишь в углу, так что колени и поясницы заболят, и думаешь: «Забыл про меня Карл Иваныч: ему, должно быть, покойно сидеть на мягком кресле и просматривать собственную гидростатику, — а каково мне?» — и начнешь, дабы напомнить о себе, медлено отворять и затворять заслонку либо ковырять штукатурку со стенки; но в случае если внезапно упадет с шумом через чур большой кусок на землю — право, один ужас хуже всякого наказания. Посмотришь назад на Карла Иваныча, — а он сидит себе с книгой в руке и как словно бы ничего не подмечает.

В середине помещения стоял стол, покрытый оборванной тёмной клеенкой, из-под которой во многих местах показывались края, изрезанные перочинными ножами. Кругом стола было пара некрашеных, но от продолжительного потребления залакированных табуретов. Последняя стенки была занята тремя окнами. Вот какой был вид из них: прямо под окнами дорога, на которой любая выбоина, любой камешек, любая колея в далеком прошлом привычны и милы мне; за дорогой — стриженая липовая аллея, в результате которой кое-где показывается плетеный частокол; через аллею виден луг, с одной стороны которого гумно, а наоборот лес; на большом растоянии в лесу видна избушка сторожа. Из окна направо видна часть террасы, на которой сиживали обыкновенно громадные до обеда. Бывало, покуда поправляет Карл Иваныч лист с диктовкой, выглянешь в ту сторону, видишь тёмную головку матушки, чью-нибудь пояснице и смутно слышишь оттуда смех и говор; так сделается обидно, что запрещено в том месте быть, и думаешь: «В то время, когда же я буду громадной, прекращу обучаться и постоянно буду сидеть не за диалогами, а с теми, кого я обожаю?» Досада перейдет в грусть, и, Всевышний знает отчего и о чем, так задумаешься, что и не слышишь, как Карл Иваныч злится за неточности.

Карл Иваныч снял халат, надел светло синий фрак с сборками и возвышениями на плечах, оправил перед зеркалом собственный галстук и повел нас вниз — здороваться с матушкой.

Глава II.

MAMAN

Матушка сидела в гостиной и разливала чай; одной рукой она придерживала чайник, другою — кран самовара, из которого вода текла через верх чайника на поднос. Но не смотря на то, что она наблюдала внимательно, она не подмечала этого, не подмечала и того, что мы вошли.

Так много появляется воспоминаний прошедшего, в то время, когда стараешься воскресить в воображении черты любимого существа, что через эти воспоминания, как через слезы, смутно видишь их. Это слезы воображения. В то время, когда я стараюсь отыскать в памяти матушку такою, какою она была сейчас, мне представляются лишь ее карие глаза, высказывающие неизменно любовь и одинаковую доброту, родинка на шее, мало ниже того места, где вьются мелкие волосики, шитый и белый воротничок, ласковая сухая рука, которая так довольно часто меня ласкала и которую я так довольно часто целовал; но неспециализированное выражение ускользает от меня.

Налево от дивана стоял ветхий британский рояль; перед роялем сидела черномазенькая моя сестрица Любочка и розовенькими, только что вымытыми холодной водой пальчиками с заметным напряжением разыгрывала этюды Clementi. Ей было одиннадцать лет; она ходила в коротеньком холстинковом платьице, в беленьких, обшитых кружевом, панталончиках и октавы имела возможность брать лишь arpeggio[7]. Подле нее, вполуоборот, сидела Марья Ивановна в чепце с розовыми лентами, в светло синий кацавейке и с красным сердитым лицом, которое приняло еще более строгое выражение, когда вошел Карл Иваныч. Она грозно взглянуть на него и, не отвечая на его поклон, продолжала, топая ногой, вычислять: «Un, deux, trois, un, deux, trois»[8], — еще громче и повелительнее, чем прежде.

Карл Иваныч, не обращая на это ровно никакого внимания, по собственному обыкновению, с германским приветствием подошел прямо к ручке матушки. Она опомнилась, тряхнула головкой, как словно бы хотя этим перемещением отогнать грустные мысли, подала руку Карлу Иванычу и поцеловала его в морщинистый висок, тогда как он целовал ее руку.

— Ich danke, lieber[9]Карл Иваныч, — и, говоря по-германски, она задала вопрос: — Прекрасно ли дремали дети?

Карл Иваныч был глух на одно ухо, а сейчас от шума за роялем вовсе ничего не слыхал. Он нагнулся ближе к дивану, оперся одной рукой о стол, стоя на одной ноге, и с ухмылкой, которая тогда мне казалась верхом утонченности, немного поднял шапочку над головой и сообщил:

— Вы меня простите, Наталья Николаевна? Карл Иваныч, дабы не простудить собственной обнажённой головы, ни при каких обстоятельствах не снимал красной шапочки, но всегда, входя в гостиную, задавал вопросы на это позволения.

— Наденьте, Карл Иваныч… Я вас задаю вопросы, прекрасно ли дремали дети? — сообщила maman, подвинувшись к нему и достаточно звучно.

Но он снова ничего не слыхал, прикрыл лысину красной шапочкой и еще милее радовался.

— Постойте на минутку, Мими, — сообщила maman Марье Ивановне с ухмылкой, — ничего не слышно.

В то время, когда матушка радовалась, как ни прекрасно было ее лицо, оно делалось несравненно лучше, и кругом все как словно бы веселело. Если бы в тяжелые 60 секунд судьбы я хоть мельком имел возможность видеть эту ухмылку, я бы не знал, что такое горе. Мне думается, что в одной ухмылке состоит то, что именуют красотою лица: в случае если ухмылка прибавляет красоте лицу, то лицо замечательно; если она не изменяет его, то оно обыкновенно; если она портит его, то оно дурно.

Поздоровавшись со мною, maman забрала обеими руками мою голову и откинула ее назад, позже взглянула внимательно на меня и сообщила:

— Ты плакал сейчас?

Я не отвечал. Она поцеловала меня в глаза и по-германски задала вопрос:

— О чем ты плакал?

В то время, когда она говорила с нами дружески, она постоянно говорила на атом языке, что знала в совершенстве.

— Это я во сне плакал, maman, — сообщил я, припоминая со всеми подробностями придуманный сон и нечайно содрогаясь при данной мысли.

Карл Иваныч подтвердил мои слова, но умолчал о сне. Поболтав еще о погоде, — разговор, в котором участвовала и Мими, — maman положила на поднос шесть кусочков сахару для некоторых почетных слуг, стала и подошла к пяльцам, каковые находились у окна.

— Ну, ступайте сейчас к отец, дети, да сообщите ему, дабы он обязательно ко мне зашел, перед тем как отправится на гумно.

Музыка, считанье и грозные взоры снова начались, а мы пошли к отец. Пройдя помещение, удержавшую еще от времен дедушки наименование официантской , мы вошли в кабинет.

Глава III.

Отец

Он стоял подле рабочего стола и, показывая на какие-то конверты, кучки и бумаги денег, горячился и с жаром толковал что-то приказчику Якову Михайлову, что, стоя на своем простом месте, между барометром и дверью, заложив руки за пояснице, весьма скоро и в различных направлениях шевелил пальцами.

Чем больше горячился отец, тем стремительнее двигались пальцы, и напротив, в то время, когда отец замолкал, и пальцы останавливались; но в то время, когда Яков сам начинал сказать, пальцы приходили в сильнейшее тревогу и отчаянно прыгали в различные стороны. По их перемещениям, мне думается, возможно бы было угадывать тайные мысли Якова; лицо же его всегда было нормально — высказывало сознание собственного преимущества и вместе с тем подвластности, другими словами: я прав, а но, воля ваша!

Встретившись с нами, отец лишь сообщил:

— Погодите, на данный момент.

И продемонстрировал перемещением головы дверь, дабы кто-нибудь из нас затворил ее.

— Ах, Боже мой милостивый! что с тобой в наше время, Яков? — продолжал он к приказчику, подергивая плечом (у него была эта привычка). — Данный конверт со вложением восьмисот рублей…

Яков подвинул счеты, кинул восемьсот и устремил взгляды на неизвестную точку, ожидая, что будет дальше.

— …для затрат по экономии в моем отсутствии. Осознаёшь? За мельницу ты обязан взять тысячу рублей… так либо нет? Залогов из казны ты обязан взять обратно восемь тысяч; за сено, которого, по твоему же расчету, возможно реализовать семь тысяч пудов, — кладу по сорок пять копеек, — ты возьмёшь три тысячи; следовательно, всех денег у тебя будет какое количество? Двенадцать тысяч… так либо нет?

— Так точно-с, — сообщил Яков.

Но по быстроте перемещений пальцами я увидел, что он желал возразить; отец перебил его:

— Ну, из этих-то денег ты отправишь десять тысяч в Совет за Петровское. Сейчас деньги, каковые находятся в конторе, — продолжал отец (Яков смешал прошлые двенадцать тысяч и кинул двадцать одну тысячу), — ты принесешь мне и нынешним же числом продемонстрируешь в расходе. (Яков смешал счеты и перевернул их, показывая, должно быть, этим, что и деньги двадцать одна тысяча пропадут так же.) Данный же конверт с деньгами ты передаешь от меня по адресу.

Я близко стоял от стола и посмотрел на надпись. Было написано: «Карлу Ивановичу Мауеру».

Должно быть, увидев, что я прочел то, чего мне знать не требуется, отец положил мне руку на плечо и легким перемещением продемонстрировал направление прочь от стола. Я не осознал, ласка ли это либо замечание, на каждый же случай поцеловал громадную жилистую руку, которая лежала на моем плече.

— Слушаю-с, — сообщил Яков. — А какое приказание будет по поводу хабаровских денег? Хабаровка была деревня maman.

— Покинуть в конторе и отнюдь никуда не использовать без моего приказания.

Яков помолчал пара секунд; позже внезапно пальцы его завертелись с усиленной быстротой, и он, переменив выражение послушного тупоумия, с которым слушал господские приказания, на характерное ему выражение плутоватой сметливости, подвинул к себе счеты и начал сказать:

— Разрешите вам доложить, Петр Александрыч, что, как вам будет угодно, а в Совет к сроку заплатить запрещено. Вы изволите сказать, — продолжал он с расстановкой, — что должны оказаться деньги с залогов, с мельницы и сена. (Высчитывая эти статьи, он кинул их на кости.) Так я опасаюсь, как бы нам не совершить ошибку в расчетах, — прибавил он, помолчав мало и серьёзно посмотрев на отец.

— Отчего?

— А вот изволите видеть: по поводу мельницы, так, мельник уже два раза приходил ко мне отсрочки просить и Христом-всевышним божился, что денег у него нет… да он и сейчас тут: так не угодно ли вам будет самим с ним поболтать?

— Что же он говорит? — задал вопрос отец, делая головою символ, что не желает сказать с мельником.

— Да известно что, говорит, что помолу совсем не было, что какие конкретно деньжонки были, так все в плотину посадил. Что ж, коли нам его снять, судырь , так опять-таки отыщем ли тут расчет? по поводу залогов изволили сказать, так я уже, думается, вам докладывал, что отечественные денежки в том месте сели и не так долго осталось ждать их взять не придется. Я намедни отправлял в город к Ивану Афанасьичу воз муки и записку об этом деле: так они опять-таки отвечают, что и рад бы стараться для Петра Александрыча, но дело не в моих руках, а что, как по всему видно, так вряд ли и через два месяца окажется ваша квитанция. по поводу сена изволили сказать, допустим, что и продастся на три тысячи…

Он кинул на счеты три тысячи и с 60 секунд молчал, посматривая то на счеты, то в глаза отец с таким выражением: «Вы сами видите, как это мало! Да и на сене опять-таки проторгуем, коли его сейчас реализовывать, вы сами изволите знать…»

Видно было, что у него еще громадный запас аргументов; должно быть, исходя из этого отец перебил его.

— Я распоряжений собственных не переменю, — сообщил он, — но в случае если в получении этих денег вправду будет задержка, то, нечего делать, заберёшь из хабаровских, сколько необходимо будет.

— Слушаю-с.

По выражению лица и пальцев Якова заметно было, что последнее приказание доставило ему громадное наслаждение.

Яков был крепостной, очень усердный и преданный человек; он, как и все хорошие приказчики, был до крайности скуп за собственного господина и имел о пользах господских самые необычные понятия. Он всегда беспокоился о приращении собственности собственного господина на счет собственности госпожи, стараясь обосновывать, что нужно использовать все доходы с ее имений на Петровское (село, в котором мы жили). В настоящую 60 секунд он торжествовал, по причине того, что совсем успел в этом.

Поздоровавшись, отец заявил, что будет нам в деревне баклуши бить, что мы прекратили быть мелкими и что пора нам без шуток обучаться.

— Вы уже понимаете, я пологаю, что я в наше время в ночь еду в Москву и беру вас с собою, — сообщил он. — Вы станете жить у бабушки, а maman с девочками остается тут. И вы это знайте, что одно для нее будет утешение — слышать, что вы учитесь прекрасно и что вами довольны.

Не смотря на то, что по приготовлениям, каковые за пара дней заметны были, мы уже ожидали чего-то неординарного, но новость эта поразила нас плохо. Володя покраснел и дрожащим голосом передал поручение матушки.

«Так вот что предсказывал мне мой сон! — поразмыслил я. — Дай Всевышний лишь, дабы не было чего-нибудь еще хуже».

Мне весьма, весьма жалко стало матушку, и вместе с тем идея, что мы совершенно верно стали громадные, радовала меня.

«Нежели мы в наше время едем, то, правильно, классов не будет; это славно! — думал я. — Но жалко Карла Иваныча. Его, правильно, отпустят, по причине того, что в противном случае не приготовили бы для него конверта… Уж лучше бы век обучаться да не уезжать, не расставаться с матушкой и не обижать бедного Карла Иваныча. Он и без того весьма несчастлив!»

Мысли эти мелькали в моей голове; я не трогался с места и внимательно наблюдал на тёмные бантики собственных башмаков.

Сообщив с Карлом Иванычем еще пара слов о понижении барометра и приказав Якову не кормить псов, с тем дабы на прощанье выехать по окончании обеда послушать молодых гончих, отец, против моего ожидания, отправил нас обучаться, утешив, но, обещанием взять на охоту.

По дороге наверх я забежал на террасу. У дверей, на солнышке, зажмурившись, лежала любимая борзая собака отца — Милка.

— Милочка, — сказал я, лаская ее и целуя в морду, — мы в наше время едем: прощай! ни при каких обстоятельствах больше не увидимся.

Я расчувствовался и начал плакать.

Глава IV.

КЛАССЫ

Карл Иваныч был весьма не в духе. Это было заметно по его перемещённым бровям и по тому, как он бросил собственный сюртук в комод, и как со злобой подпоясался, и как очень сильно черкнул ногтем по книге диалогов, дабы означить то место, до которого мы должны были вытвердить. Володя обучался порядочно; я же так был расстроен, что решительно ничего не имел возможности делать. Продолжительно бессмысленно наблюдал я в книгу диалогов, но от слез, набиравшихся мне в глаза при мысли о грядущей разлуке, не имел возможности просматривать; в то время, когда же пришло время сказать их Карлу Иванычу, что, зажмурившись, слушал меня (это был плохой показатель), именно на том месте, где один говорит: «Wo kommen sie her?»[10], а второй отвечает: «Ich komme vom Kaffe-Hause»[11], — я не имел возможности более удерживать слез и от рыданий не имел возможности сказать: «Haben sie die Zeitung nicht gelesen?»[12]. В то время, когда дошло дело до чистописания, я от слез, падавших на бумагу, наделал таких клякс, как словно бы писал водой на оберточной бумаге.

Карл Иваныч рассердился, поставил меня на колени, твердил, что это упрямство, кукольная комедия (это было любимое его слово), угрожал линейкой и потребовал, дабы я просил прощенья, в то время как я от слез не имел возможности слова вымолвить; наконец, должно быть, ощущая собственную несправедливость, он ушел в помещение Николая и хлопнул дверью.

Из классной слышен был разговор в помещении дядьки.

— Ты слышал, Николай, что дети едут в Москву? — сообщил Карл Иваныч, входя в помещение.

— Как же-с, слышал.

Должно быть, Николай желал подняться, по причине того, что Карл Иваныч сообщил: «Сиди, Николай!» — и за этим затворил дверь. Я вышел из угла и подошел к двери подслушивать.

— какое количество ни делай хороша людям, как ни будь привязан, видно, признательности нельзя ожидать, Николай? — сказал Карл Иваныч с эмоцией.

Николай, сидя у окна за сапожной работой, утвердительно кивнул головой.

— Я двенадцать лет живу в этом доме и могу сообщить перед Всевышним, Николай, — продолжал Карл Иваныч, поднимая глаза и табакерку к потолку, — что я их обожал и занимался ими больше, чем нежели бы это были мои личные дети. Ты не забываешь, Николай, в то время, когда у Володеньки была горячка, не забываешь, как я девять дней, не смыкая глаз, сидел у его постели. Да! тогда я был хороший, дорогой Карл Иваныч, тогда я был нужен; а сейчас, — прибавил он, иронически радуясь, — сейчас дети громадные стали: им нужно без шуток обучаться . Совершенно верно они тут не обучаются, Николай?

— Как же еще обучаться, думается, — сообщил Николай, положив шило и протягивая обеими руками дратвы.

— Да, сейчас я не нужен стал, меня и нужно прогнать; а где обещания? где признательность? Наталью Николаевну я уважаю и обожаю, Николай, — сообщил он, прикладывая руку к груди, — да что она?.. ее воля в этом доме все равно, что вот это, — наряду с этим он с ясным жестом кинул на пол обрезок кожи. — Я знаю, чьи это штуки и отчего я стал не нужен: оттого, что я не льщу и не потакаю во всем, как иные люди. Я привык неизменно и перед всеми сказать правду, — сообщил он гордо. — Всевышний с ними! Оттого, что меня не будет, они не разбогатеют, а я, Всевышний милостив, отыщу себе кусок хлеба… не так ли, Николай?

Николай поднял голову и взглянуть на Карла Иваныча так, как словно бы хотя удостовериться, вправду ли может он отыскать кусок хлеба, — но ничего не сообщил.

Большое количество и продолжительно сказал в этом духе Карл Иваныч: сказал о том, как лучше умели ценить его заслуги у какого-либо генерала, где он прежде жил (мне весьма больно было это слышать), сказал о Саксонии, о собственных родителях, о приятеле собственном портном Schönheit и т. д. и т. д.

Я сочувствовал его горю, и мне больно было, что Карл и отец Иваныч, которых я практически одинаково обожал, не осознали друг друга; я снова отправился в угол, сел на пятки и рассуждал о том, как бы вернуть между ними согласие.

Возвратившись в классную, Карл Иваныч приказал мне подняться и приготовить тетрадь для писания под диктовку. В то время, когда все было готово, он величественно опустился в собственный кресло и голосом, что, казалось, выходил из какой-то глубины, начал диктовать следующее: «Von al-len Lei-den-schaf-ten die grau-sam-ste ist… ha ben sie geschrieben?»[13]. Тут он остановился, медлительно понюхал табаку и продолжал с новой силой: «die grausamste ist die Un-dank-bar-keit… Ein grosses U»[14]В ожидании продолжения, написав окончательнее слово, я взглянуть на него.

— Punctum[15], — сообщил он с чуть заметной ухмылкой и сделал символ, дабы мы подали ему тетради.

Пара раз, с разными интонациями и с выражением величайшего наслаждения, прочел он это изречение, высказывавшее его задушевную идея; позже задал нам урок из истории и сел у окна. Лицо его не было угрюмо, как прежде; оно высказывало довольство человека, достойно отмстившего за нанесенную ему обиду.

Было без четверти час; но Карл Иваныч, казалось, и не думал о том, дабы отпустить нас: он то и дело задавал новые уроки. аппетит и Скука возрастали в однообразной мере. Я с сильным нетерпением смотрел за всеми показателями, обосновывавшими близость обеда. Вот дворовая дама с мочалкой идет мыть тарелки, вот слышно, как шумят посудой в буфете, раздвигают стол и ставят стулья, вот и Мими с Любочкой и Катенькой (Катенька — двенадцатилетняя дочь Мими) идут из саду; но не видно Фоки — дворецкого Фоки, что постоянно приходи г и объявляет, что кушать готово. Тогда лишь возможно будет кинуть книги и, не обращая внимания на Карла Иваныча, бежать вниз.

Вот слышны шаги по лестнице; но это не Фока! Я изучил его походку и постоянно узнаю скрип его сапогов. Дверь отворилась, и в ней показалась фигура, мне совсем незнакомая.

Глава V.

ЮРОДИВЫЙ

В помещение вошел человек лет пятидесяти, с бледным, изрытым оспою продолговатым лицом, долгими седыми волосами и редкой рыжеватой бородой. Он был для того чтобы громадного роста, что чтобы состояться в дверь, ему не только необходимо было нагнуть голову, но и согнуться всем телом. На нем было надето что-то изорванное, похожее на кафтан и на подрясник; в руке он держал громадный посох. Войдя в помещение, он из всех сил ударил им по полу и, скривив брови и чрезмерно раскрыв рот, захохотал самым ужасным и неестественным образом Он был крив на один глаз, и белый зрачок этого глаза прыгал постоянно и придавал его и без того некрасивому лицу еще более ужасное выражение.

— Ага! попались! — закричал он, мелкими шажками подбегая к Володе, схватил его за голову и начал шепетильно разглядывать его макушку, позже с совсем важным выражением отошел от него, подошел к столу и начал дуть под клеенку и крестить ее. — О-ох жалко! о-ох больно!.. сердечные… улетят, — заговорил он позже дрожащим от слез голосом, с эмоцией всматриваясь в Володю, и начал утирать рукавом вправду падавшие слезы.

Голос его был неотёсан и хрипл, перемещения торопливы и неровны, обращение тщетна и несвязна (он ни при каких обстоятельствах не употреблял местоимений), но ударения так милы и желтое некрасивое лицо его принимало время от времени такое открыто печальное выражение, что, слушая его, не было возможности удержаться от какого-либо смешанного эмоции сожаления, грусти и страха.

Это был странник и юродивый Гриша.

Откуда был он? кто были его родители? что побудило его избрать странническую судьбу, какую он вел? Не было человека, кто знал этого. Знаю лишь то, что он с пятнадцатого года стал известен как юродивый, что лето и зиму ходит босиком, посещает монастыри, дарит образочки тем, кого полюбит, и говорит таинственные слова, каковые некоторыми принимаются за предсказания, что никто ни при каких обстоятельствах не знал его в другом виде, что он иногда хаживал к бабушке и что одни говорили, словно бы он несчастный чистая богатых душа и сын родителей, а другие, что он просто лентяй и мужик.

Наконец явился в далеком прошлом желанный пунктуальный Фока, и мы пошли вниз. Гриша, всхлипывая и говоря различную нелепицу, шел за нами и стучал палкой по ступеням лестницы. Отец и maman ходили рука об руку по гостиной и о чем-то негромко говорили. Марья Ивановна чинно сидела на одном из кресел, симметрично, под прямым углом, примыкавшем к дивану, и строгим, но сдержанным голосом давала наставления сидевшим подле нее девочкам. Когда Карл Иваныч вошел в помещение, она посмотрела на него, в тот же час же отвернулась, и лицо ее приняло выражение, которое возможно передать так: я вас не подмечаю, Карл Иваныч. По глазам девочек заметно было, что они весьма желали поскорее передать нам какое-то крайне важное известие; но быстро встать с собственных мест и подойти к нам было бы нарушением правил Мими. Мы сперва должны были подойти к ней, сообщить: «Воnjour, Mimi», шаркнуть ногой, а позже уже позволялось вступать в беседы.

Что за несносная особа была эта Мими! При ней, бывало, ни о чем не было возможности сказать: она все обнаружила неприличным. Сверх того, она постоянно приставала: «Parlez donc francais»[16], а тут-то, как назло так и хочется болтать по-русски; либо за обедом — только что войдешь во вкус какого-нибудь кушанья и хочешь, дабы никто не мешал, уж она обязательно: «Mangez donc avec du pain» либо «Comment се que vous tenez votre fourchette?»[17]«И какое ей до нас дело! — поразмыслишь. — Пускай она учит собственных девочек, а у нас имеется на это Карл Иваныч». Я в полной мере разделял его неприязнь к иным людям .

— Попроси мамашу, дабы нас взяли на охоту, — сообщила Катенька шепотом, останавливая меня за курточку, в то время, когда громадные прошли вперед в столовую.

— Прекрасно, попытаемся.

Гриша обедал в столовой, но за особым столиком; он не поднимал глаз с собственной тарелки, иногда вздыхал, делал ужасные мины и сказал, как словно бы сам с собою: «Жалко!.. улетела… улетит голубь в небо… ох, на могиле камень!..» и т. п.

Maman с утра была расстроена; присутствие, слова и поступки Гриши заметно усиливали в ней это размещение.

— Ах да, я было и забыла попросить тебя об одной вещи, — сообщила она, подавая отцу тарелку с супом.

— Что такое?

— Вели, прошу вас, закрывать собственных ужасных псов, в противном случае они чуть не закусали бедного Гришу, в то время, когда он проходил по двору. Они этак и на детей смогут ринуться.

Услыхав, что речь заходит о нем, Гриша повернулся к столу, начал показывать изорванные полы собственной одежды и, пережевывая, приговаривать:

— Желал, дабы загрызли… Всевышний не попустил. Грех псами травить! большой грех! Не бей, большак [18], что бить? Всевышний забудет обиду… дни не такие.

— Что это он говорит? — задал вопрос отец, внимательно и строго разглядывая его. — Я ничего не осознаю.

— А я осознаю, — отвечала maman, — он мне говорил, что какой-то охотник специально на него пускал псов, так он и говорит: «Желал, дабы загрызли, но Всевышний не попустил», — и требует тебя, дабы ты за это не наказывал его.

— А! вот что! — сообщил отец. — Почем же он знает, что я желаю наказывать этого охотника? Ты знаешь, я по большому счету не громадный охотник до этих господ, — продолжал он по-французски, — но данный особенно мне не нравится и должен быть…

— Ах, не скажи этого, мой дорогой друг, — прервала его maman, как словно бы испугавшись чего-нибудь, — почем ты знаешь?

— Думается, я имел случай изучить эту породу людей — их столько к тебе ходит, — все на один покрой. Всегда одинаковая история…

Видно было, что матушка на данный счет была совсем другого мнения и не желала спорить.

— Передай мне, прошу вас, пирожок, — сообщила она. — Что, хороши ли они в наше время?

— Нет, меня сердит, — продолжал отец, забрав в руку пирожок, но держа его на таком расстоянии, дабы maman не имела возможности дотянуться его, — нет, меня сердит, в то время, когда я вижу, что люди умные и образованные вдаются в обман.

И он ударил вилкой по столу.

— Я тебя просила передать мне пирожок, — повторила она, протягивая руку.

— И замечательно делают, — продолжал отец, отодвигая руку, — что таких людей сажают в полицию. Они приносят лишь ту пользу, что расстраивают и без того не сильный нервы некоторых особ, — прибавил он с ухмылкой, увидев, что данный разговор весьма не нравился матушке, и подал ей пирожок.

— Я на это тебе лишь одно сообщу: тяжело поверить, дабы человек, что, не обращая внимания на собственные шестьдесят лет, лето и зиму ходит босой и, не снимая, носит под платьем вериги в два пуда весом и что неоднократно отказывался от предложений жить нормально и на всем готовом, — тяжело поверить, дабы таковой человек все это делал лишь из лени. по поводу предсказаний, — прибавила она со вздохом и помолчав мало, — je suis payee pour y croire[19]; я тебе говорила, думается, как Кирюша сутки в сутки, час в час предсказал покойнику папеньке его смерть.

— Ах, что ты со мной сделала! — сообщил отец, радуясь и приставив руку ко рту с той стороны, с которой сидела Мими. (В то время, когда он это делал, я постоянно слушал с напряженным вниманием, ожидая чего-нибудь забавного.) — Для чего ты мне напомнила об его ногах? Я взглянул и сейчас ничего имеется не буду.

Обед клонился к концу. Любочка и Катенька постоянно подмигивали нам, крутились на собственных стульях и по большому счету изъявляли сильное беспокойство. Подмигивание это означало: «Что же вы не просите, дабы нас взяли на охоту?» Я толкнул локтем Володю, Володя толкнул меня и наконец решился: сперва робким голосом, позже достаточно твердо и звучно, он растолковал, что так как мы в наше время должны ехать, то хотели бы, дабы девочки вместе с нами отправились на охоту, в линейке. По окончании маленького заседания между громадными вопрос данный решен был в отечественную пользу, и — что было еще приятнее — maman заявила, что она сама отправится с нами.

Глава VI.

Изготовление К ОХОТЕ

На протяжении пирожного был позван Яков и даны приказания по поводу линейки, верховых лошадей и собак — все с величайшею подробностию, именуя каждую лошадь по имени. Володина лошадь хромала; отец приказал оседлать для него охотничью. Это слово: «охотничья лошадь» — как-то необычно звучало в ушах maman: ей казалось, что охотничья лошадь должна быть что-то наподобие свирепого зверя и что она обязательно понесет и убьет Володю. Не обращая внимания на увещания Володи и папа, что с необычным молодечеством сказал, что это ничего и что он весьма обожает, в то время, когда лошадь несет, бедняжка maman твердила , что она все гулянье будет мучиться.

Фильм 14+ \ Роскошная ПРЕМЬЕРА 2017 «История первой любви» Русские мелодрамы 2017 \ новинки HD 1080


Также читать:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: