Из малороссийской комедии

Николай Васильевич Гоголь

«Вечера на хуторе недалеко от Диканьки»

Г.

Повести, изданные пасичником Рудым Паньком

Часть ПЕРВАЯ

Предисловие

Это что за невидаль: Вечера на хуторе недалеко от Диканьки? Что это за Вечера? И бросил в свет какой-то пасечник! Слава всевышнему! еще мало ободрали гусей на перья и извели тряпья на бумагу! Еще мало народу, всякого звания и сброду, вымарало пальцы в чернилах! Дернула же охота и пасичника дотащиться за вторыми! Право, печатной бумаги развелось столько, что не придумаешь не так долго осталось ждать, что бы такое завернуть в нее.

Слушало, слышало вещее мое все эти речи еще за месяц! Другими словами, я говорю, что отечественному брату, хуторянину, высунуть шнобель из собственного захолустья в громадный свет — батюшки мои! Это все равно как, случается, время от времени зайдешь в покои великого пана: все обступят тебя и отправятся дурачить. Еще бы ничего, пускай уже высшее лакейство, нет, какой-нибудь оборванный мальчишка, взглянуть — дрянь, что копается на заднем дворе, и тот пристанет; и начнут со всех сторон притопывать ногами. Куда, куда, для чего? отправился, мужик, отправился!.. Я вам сообщу… Да что сказать! Мне легче два раза в год съездить в Миргород, в котором вот уже пять лет как не видал меня ни подсудок из земского суда, ни почтенный иерей, чем показаться в данный великий свет. А показался — плачь не плачь, давай ответ.

У нас, мои любезные читатели, не во бешенство будь сообщено (вы, возможно, и рассердитесь, что пасечник говорит вам свободно, как словно бы какому-нибудь свату собственному либо куму), — у нас, на деревнях, водится с покон веков: когда окончатся работы в поле, мужик залезет отдыхать на всю зиму на печь и отечественный брат припрячет собственных пчел в чёрный погреб, в то время, когда ни журавлей на небе, ни груш на дереве не заметите более, — тогда, лишь вечер, уже предположительно где-нибудь в конце улицы брезжит огонек, песни и смех слышатся издали, бренчит балалайка, а подчас и скрипка, говор, шум… Это у нас вечерницы! Они, изволите видеть, они похожи на ваши балы; лишь нельзя сказать дабы совсем. На балы если вы едете, то как раз чтобы повертеть ногами и позевать в руку; а у нас соберется в одну хату масса людей девушек совсем не для балу, с веретеном, с гребнями; и сперва словно бы и делом займутся: веретена шумят, льются песни, и любая не подымет и глаз в сторону; но лишь нагрянут в хату парубки с скрыпачом — встанет крик, затеется шаль, отправятся танцы и заведутся такие штуки, что и поведать запрещено.

Но оптимальнее , в то время, когда собьются все в тесную кучку и пустятся загадывать загадки либо болтовню. Боже ты мой! Чего лишь не поведают! Откуда старины не выкопают! Каких страхов не нанесут! Но нигде, возможно, не было говоримо столько диковин, как на вечерах у пасечника Рудого Панька. За что меня миряне прозвали Рудым Паньком — ей-всевышнему, не могу сообщить. И волосы, думается, у меня сейчас более седые, чем рыжие. Но у нас, не извольте гневаться, таковой обычай: как дадут кому люди какое прозвище, то и во веки столетий останется оно. Бывало, соберутся незадолго до праздника хорошие люди к себе домой, в пасичникову лачужку, усядутся за стол, — и тогда прошу лишь слушать. Да и то заявить, что люди были вовсе не несложного десятка, не какие-нибудь мужики хуторянские. Да, может, иному, и повыше пасичника, сделали бы честь посещением. Вот, к примеру, понимаете ли вы дьяка диканьской церкви, Фому Григорьевича? Эх, голова! Что за истории умел он отпускать! Две из них отыщете в данной книжке. Он ни при каких обстоятельствах не носил пестрядевого халата, какой встретите вы на многих деревенских дьячках; но заходите к нему и в будни, он вас неизменно примет в балахоне из узкого сукна, цвету застуженного картофельного киселя, за которое платил он в Полтаве чуть не по шести рублей за аршин. От сапог его, у нас никто не сообщит на целом хуторе, дабы слышен был запах дегтя; но всякому как мы знаем, что он чистил их самым лучшим смальцем, какого именно, думаю, с удовольствием другой мужик положил бы себе в кашу. Никто не сообщит кроме этого, дабы он когда-либо утирал шнобель полою собственного балахона, как то делают иные люди его звания; но вынимал из пазухи опрятно сложенный белый платок, вышитый по всем краям красными нитками, и, исправивши что направляться, складывал его опять, по обыкновению, в двенадцатую долю и прятал в пазуху. А один из гостей… Ну, тот уже был таковой панич, что хоть на данный момент нарядить в заседатели либо подкомории. Бывало, поставит перед собою палец и, глядя на конец его, отправится говорить — вычурно да хитро, как в печатных книжках! Другой раз слушаешь, слушаешь, да и раздумье нападет. Ничего, хоть убей, не осознаёшь. Откуда он слов понабрался таких! Фома Григорьевич раз ему по поводу этого славную сплел присказку: он поведал ему, как один школьник, обучавшийся у какого-либо дьяка грамоте, приехал к отцу и стал таким латыньщиком, что позабыл кроме того отечественный язык православный. Все слова сворачивает на ус. Лопата у него — лопатус, баба — бабус. Вот, произошло раз, пошли они вместе с отцом в поле. Латыньщик заметил грабли и задаёт вопросы отца: Как это, батьку, по-вашему именуется? Да и наступил, разинувши рот, ногою на зубцы. Тот опоздал собраться с ответом, как ручка, размахнувшись, встала и — хвать его по лбу. Проклятые грабли! — закричал школьник, ухватясь рукою за лоб и подскочивши на аршин, — как же они, линия бы спихнул с мосту отца их, больно бьются! Так вот как! Припомнил и имя, голубчик! Такая присказка не по душе пришлась затейливому рассказчику. Не говоря ни слова, поднялся он с места, расставил ноги собственные посереди помещения, нагнул голову мало вперед, вложил руку в задний карман горохового кафтана собственного, извлёк круглую под лаком табакерку, щелкнул пальцем по намалеванной роже какого-либо бусурманского генерала и, захвативши большую порцию табаку, растертого с листьями и золою любистка, поднес ее коромыслом к носу и вытянул носом на лету всю кучку, не дотронувшись кроме того до громадного пальца, — и всё ни слова; да как полез в второй карман и вынул светло синий в клетках бумажный платок, тогда лишь проворчал про себя чуть ли еще не поговорку: Не мечите бисер перед свиньями… Быть же сейчас ссоре, — поразмыслил я, увидев, что пальцы у Фомы Григорьевича так и складывались дать дулю. К счастию, старая женщина моя додумалась поставить на стол тёплый книш с маслом. Все принялись за дело. Рука Фомы Григорьевича, вместо того чтобы продемонстрировать шиш, протянулась к книшу, и, как постоянно водится, начали прихваливать мастерицу хозяйку. Еще был у нас один рассказчик; но тот (нечего бы к ночи и вспоминать о нем) такие выкапывал ужасные истории, что волосы ходили по голове. Я специально и не помещал их ко мне. Еще напугаешь хороших людей так, что пасичника, забудь обиду господи, как черта, все начнут бояться. Пускай лучше, как доживу, в случае если даст всевышний, до нового году и выпущу другую книжку, тогда возможно будет постращать выходцами с того света и дивами, какие конкретно творились в старину в православной стороне отечественной. Меж ними, статься может, отыщете побасенки самого пасичника, какие конкретно говорил он своим внукам. Только бы слушали да просматривали, а у меня, пожалуй, — лень лишь проклятая рыться, — наберется и на десять таких книжек.

Да, вот было и позабыл самое основное: как станете, господа, ехать ко мне, то прямехонько берите путь по столбовой дороге на Диканьку. Я специально и выставил ее на первом листке, дабы скорее добрались до отечественного хутора. Про Диканьку же, думаю, вы наслышались всласть. Да и то заявить, что в том месте дом почище какого-нибудь пасичникова куреня. А про сад и сказать нечего: в Санкт-Петербурге вашем, правильно, не сыщете для того чтобы. Приехавши же в Диканьку, спросите лишь первого попавшегося навстречу мальчишку, пасущего в запачканной рубахе гусей: А где живет пасичник Рудый Панько? — А вот в том месте! — сообщит он, указавши пальцем, и, в случае если желаете, доведет вас до самого хутора. Прошу, но ж, не через чур закладывать назад руки и, как говорится, финтить, по причине того, что дороги по деревням отечественным не так ровны, как перед вашими хоромами. Фома Григорьевич третьего году, приезжая из Диканьки, понаведался-таки в провал с новою таратайкою собственной и гнедою кобылою, не обращая внимания на то что сам правил и что сверх собственных глаз надевал по временам еще покупные.

Но уже как пожалуете к себе домой, то дынь подадим таких, какие конкретно вы отроду, возможно, не ели; а меду, и забожусь, лучшего не сыщете на деревнях. Представьте себе, что как внесешь сот — дух отправится по всей комнате, вообразить запрещено какой: чист, как слеза либо хрусталь дорогой, что не редкость в серьгах. А какими пирогами накормит моя старая женщина! Что за пироги, в случае если б вы лишь знали: сахар, идеальный сахар! А масло так вот и течет по губам, в то время, когда начнешь имеется. Поразмыслишь, право: на что не мастерицы эти бабы! Выпивали ли вы когда-либо, господа, грушевый квас с терновыми ягодами либо варенуху с сливами и изюмом? Либо не случалось ли вам подчас имеется путрю с молоком? Боже ты мой, какие конкретно на свете нет кушаньев! Станешь имеется — объяденье, да и полно. Сладость неописанная! Прошлого года… Но ж что я, в действительности, разболтался?.. Приезжайте лишь, приезжайте поскорей; а накормим так, что станете говорить и встречному и поперечному.

Пасичник Рудый Панько.

На всякий случай, дабы не помянули меня недобрым словом, выписываю ко мне, по азбучному порядку, те слова, каковые в книжке данной не всякому понятны.

Банду’ра, инструмент, род гитары.

Бато’г, кнут.

Боля’чка, золотуха.

Бо’ндарь, бочарь.

Бу’блик, круглый крендель, баранчик.

Буря’к, свекла.

Бухане’ц, маленький хлеб.

Ви’нница, винокурня.

Галу’шки, клецки.

Голодра’бец, бедняк, бобыль.

Гопа’к, малороссийский танец.

Горлица, малороссийский танец.

Ди’вчина, женщина.

Дивча’та, девушки.

Дижа’, кадка.

Дрибу’шки, небольшие косы.

Домови’на, гроб.

Ду’ля, шиш.

Дука’т, род медали, носится на шее.

Зна’хор, многознающий, ворожея.

Жи’нка, супруга.

Жупа’н, род кафтана.

Кагане’ц, род светильни.

Кле’пки, выпуклые дощечки, из коих составлена бочка.

Книш, род печеного хлеба.

Ко’бза, музыкальный инструмент.

Комо’ра, амбар.

Кора’блик, головной убор.

Кунту’ш, верхнее древнее платье.

Корова’й, свадебный хлеб.

Ку’холь, глиняная кружка.

Лысый дидько, домовой, демон.

Лю’лька, трубка.

Маки’тра, горшок, в котором трут мак.

Макого’н, пест для растирания мака.

Малаха’й, плеть.

Ми’ска, древесная тарелка.

Молоди’ца, замужняя дама.

На’ймыт, нанятой работник.

На’ймычка, нанятая работница.

Оселе’дец, долгий клок волос на голове, заматывающийся на ухо.

Очи’пок, род чепца.

Пампу’шки, кушанье из теста.

Па’сичник, пчеловод.

Па’рубок, юноша.

Пла’хта, нижняя одежда дам.

Пе’кло, преисподняя.

Пере’купка, торговка.

Переполо’х, испуг.

Пе’йсики, еврейские локоны.

Пове’тка, сарай.

Полутабе’нек, шелковая материя.

Пу’тря, кушанье, род каши.

Рушни’к, утиральник.

Сви’тка, род полукафтанья.

Синдя’чки, узкие ленты.

Сластёны, пышки.

Сво’лок, перекладина под потолком.

Сливя’нка, наливка из слив.

Сму’шки, бараний мех.

Со’няшница, боль в животе.

Сопи’лка, род флейты.

Стуса’н, кулак.

Стри’чки, ленты.

Тройча’тка, тройная плеть.

Хло’пец, юноша.

Ху’тор, маленькая деревушка.

Ху’стка, платок носовой.

Цибу’ля, лук.

Чумаки’, обозники, едущие в Крым за солью и рыбою.

Чупри’на, чуб, долгий клок волос на голове.

Ши’шка, маленький хлеб, делаемый на свадьбах.

Юшка, соус, жижа.

Ятка, род палатки либо шатра.

Сорочинская ярмарка

I

Менi нудно в хатi жить.

Ой, вези ж мене iз дому,

Де багацько грому, грому,

Де гопцюють все дiвки,

Де гуляють парубки!

Из древней легенды

Как упоителен, как шикарен летний сутки в Малороссии! Как томительно жарки те часы, в то время, когда полдень блещет в тишине и зное и светло синий неизмеримый океан, сладострастным куполом нагнувшийся над почвой, думается, заснул, целый потонувши в неге, обнимая и сжимая красивую в воздушных объятиях собственных! На нем ни облака. В поле ни речи. Все как словно бы погибло; вверху лишь, в небесной глубине, дрожит жаворонок, и серебряные песни летят по воздушным ступеням на влюбленную почву, да иногда крик чайки либо звонкий голос перепела отдается в степи. Лениво и бездумно, словно бы гуляющие без цели, стоят подоблачные дубы, и ослепительные удары солнечных лучей зажигают целые красивые веса листьев, накидывая на другие чёрную, как ночь, тень, по которой лишь при сильном ветре прыщет золото. Изумруды, топазы, яхонты эфирных насекомых сыплются над пестрыми огородами, осеняемыми статными подсолнечниками. Серые стога золотые снопы и сена хлеба станом находятся в поле и кочуют по его неизмеримости. Нагнувшиеся от тяжести плодов широкие ветви черешен, слив, яблонь, груш; небо, его чистое зеркало — река в зеленых, гордо поднятых рамах… как полно неги и сладострастия малороссийское лето!

Такою роскошью блистал один из дней жаркого августа тысячу восемьсот… восемьсот… Да, лет тридцать будет назад тому, в то время, когда дорога, верст за десять до местечка Сорочинец, кипела народом, поспешавшим со всех окрестных и дальних деревень на ярмарку. С утра еще тянулись нескончаемою вереницею чумаки с солью и рыбою. Горы горшков, закутанных в сено, медлительно двигались, думается, скучая темнотою и своим заключением; местами лишь какая-на данный момент расписанная ярко миска либо макитра хвастливо выказывалась из высоко взгроможденного на возу плетня и завлекала умиленные взоры поклонников роскоши. Большое количество прохожих посматривало с завистью на большого гончара, обладателя сих сокровищ, что медленными шагами шел за своим товаром, заботливо окутывая глиняных кокеток и своих щеголей ненавистным для них сеном.

Одиноко в стороне тащился на истомленных волах воз, наваленный мешками, пенькою, полотном и различной домашнею поклажею, за которым брел, в чистой полотняной рубахе и запачканных полотняных шароварах, его хозяин. Ленивою рукой обтирал он катившийся градом пот со смуглого лица а также капавший с долгих усов, напудренных тем неумолимым парикмахером, что без кличу есть и к красивой женщине и к уроду и насильно пудрит пара тысяч уже лет целый род человеческий. Рядом с ним шла привязанная к возу кобыла, смиренный вид которой обличал преклонные лета ее. Большое количество встречных, и особливо молодых парубков, брались за шапку, поравнявшись с нашим мужиком. Но ж не седые усы и не серьёзная поступь его заставляли это делать; стоило лишь поднять глаза мало вверх, чтобы заметить обстоятельство таковой почтительности: на возу сидела хорошенькая дочка с круглым личиком, с тёмными бровями, ровными дугами вставшими над яркими карими глазами, с легкомысленно радовавшимися розовыми губками, с повязанными на голове синими лентами и красными, каковые, вместе с пучком и длинными косами полевых цветов, богатою короною покоились на ее очаровательной головке. Все, казалось, занимало ее; все было ей чудно, ново… и хорошенькие глазки постоянно бегали с одного предмета на другой. Как не рассеяться! в первоначальный раз на ярмарке! Женщина в осьмнадцать лет в первоначальный раз на ярмарке!.. Но ни один из прохожих и проезжих не знал, чего ей стоило упросить отца забрать с собою, что и душою рад бы был это сделать прежде, если бы не злая мачеха, выучившаяся держать его в руках так же умело, как он вожжи собственной ветхой кобылы, тащившейся, за продолжительное служение, сейчас на продажу. Неугомонная супруга… но мы и позабыли, что и она тут же сидела на высоте воза, в нарядной шерстяной зеленой кофте, по которой, словно бы по горностаевому меху, нашиты были хвостики, красного лишь цвета, в богатой плахте, пестревшей, как шахматная доска, и в ситцевом цветном очипке, придававшем какую-то особую важность ее красному, полному лицу, по которому проскальзывало что-то столь неприятное, столь дикое, что любой в тот же час торопился перенести встревоженный взор собственный на веселенькое личико дочки.

Глазам отечественных путешественников начал уже раскрываться Псёл; с далека уже веяло прохладою, которая казалась ощутительнее по окончании томительного, разрушающего жара. Через мрачно- и светло-зеленые листья неосторожно раскиданных по лугу осокоров, тополей и берёз засверкали огненные, одетые холодом искры, и река-красавица блистательно обнажила серебряную грудь собственную, на которую роскошно падали зеленые кудри дерев. Своенравная, как она в те упоительные часы, в то время, когда верное зеркало так завидно заключает в себе ее полное ослепительного блеска и гордости чело, лилейные плечи и мраморную шею, осененную чёрной, упавшею с русой головы волною, в то время, когда с презрением кидает одни украшения, дабы заменить их вторыми, и капризам ее финиша нет, — она практически ежегодно переменяла собственные окрестности, выбирая себе новый путь и окружая себя новыми, разнообразными ландшафтами. Последовательности мельниц подымали на тяжелые колеса собственные широкие волны и мощно кидали их, разбивая в брызги, обсыпая пылью и обдавая шумом окрестность. Воз с привычными нам пассажирами взъехал сейчас на мост, и река во величии и всей красоте, как цельное стекло, раскинулась перед ними. Небо, зеленые и светло синий леса люди, возы с горшками, мельницы — все опрокинулось, стояло и ходило вверх ногами, не падая в голубую красивую пропасть. Красивая женщина отечественная задумалась, глядя на роскошь вида, и позабыла кроме того лущить собственный подсолнечник, которым исправно занималась во все продолжение пути, как внезапно слова: Ай да дивчина! — поразили слух ее. Оглянувшисъ, заметила она толпу находившихся на мосту парубков, из которых один, одетый пощеголеватее других, в белой свитке и в серой шапке решетиловских смушек, подпершись в бока, молодецки посматривал на проезжающих. Красивая женщина не имела возможности не подметить его загоревшего, но выполненного огненных очей и приятности лица, казалось, стремившихся видеть ее полностью, и потупила глаза при мысли, что, возможно, ему принадлежало сказанное слово.

— Славная дивчина! — продолжал парубок в белой свитке, не сводя с нее глаз. — Я бы дал все собственный хозяйство, дабы поцеловать ее. А вот в первых рядах и сатана сидит!

Смех встал со всех сторон; но разряженной сожительнице медлительно выступавшего супруга не через чур показалось такое приветствие: красные щеки ее превратились в огненные, и треск отборных слов посыпался дождем на голову разгульного парубка

— Чтобы ты подавился, негодный бурлак! Чтобы твоего отца горшком в голову стукнуло! Чтобы он подскользнулся на льду, антихрист проклятый! Чтобы ему на том свете линия бороду обжег!

— Вишь, как ругается! — сообщил парубок, вытаращив на нее глаза, как словно бы озадаченный таким сильным залпом неожиданных приветствий, — и язык у нее, у столетней колдуньи, не заболит выговорить эти слова.

— Столетней! — подхватила пожилая красивая женщина. — Нечестивец! поди умойся наперед! Сорванец негодный! Я не видала твоей матери, но знаю, что дрянь! и папа дрянь! и тетка дрянь! Столетней! что у него молоко еще на губах…

Тут воз начал спускаться с мосту, и окончательных слов уже нереально было расслушать; но парубок не желал, думается, кончить этим: не думая продолжительно, схватил он комок грязи и бросил за нею. Удар был успешнее, нежели возможно было предполагать: целый новый ситцевый очипок забрызган был грязью, и смех разгульных повес удвоился с новою силой. Дородная щеголиха вскипела бешенством; но воз отъехал сейчас довольно далеко, и месть ее обратилась на медленного сожителя и безвинную падчерицу, что, привыкнув с покон веков к подобным явлениям, сохранял упорное молчание и хладнокровно принимал мятежные речи разгневанной жены. Но ж, не обращая внимания на это, неутомимый язык ее трещал и болтался во рту до тех пор, пока не приехали они в пригородье к ветхому привычному и куму, козаку Цыбуле. Встреча с кумовьями, в далеком прошлом не видавшимися, выгнала на время из головы это неприятное происшествие, вынудив отечественных путешественников поболтать об ярмарке и отдохнуть мало по окончании дальнего пути.

II

Що, боже то мiй, господе! чого нема на той ярмарцi! Колеса, скло, дьоготь, тютюн, ремiнь, цибуля, крамарi всякi… так, що хоч би в кишенi було рублiв i з тридцять, то й тодi б не закупив усiеi ярмарки.

Из малороссийской комедии

Вам, правильно, случалось слышать где-то валящийся отдаленный водопад, в то время, когда встревоженная окрестность полна шума и хаос чудных неясных звуков вихрем носится перед вами. Не правда ли, не те ли самые эмоции мгновенно обхватят вас в вихре сельской ярмарки, в то время, когда целый народ срастается в одно огромное чудовище и шевелится всем своим туловищем на площади и по тесным улицам, кричит, гогочет, гремит? Шум, брань, мычание, блеяние, гул — все сливается в один нестройный говор. Волы, мешки, сено, цыганы, горшки, бабы, пряники, шапки — все ярко, пестро, нестройно; мечется кучами и снуется перед глазами. Разноголосные речи потопляют друг друга, и ни одно слово не выхватится, не спасется от этого потопа; ни один крик не выговорится светло. Лишь хлопанье по рукам торгашей слышится со всех сторон ярмарки. Ломается воз, звенит железо, гремят сбрасываемые на землю доски, и закружившаяся голова недоумевает, куда обратиться. Приезжий мужик отечественный с чернобровою дочкой в далеком прошлом уже толкался в народе. Доходил к одному возу, щупал второй, применивался к стоимостям; а в это же время мысли его ворочались безостановочно около десяти старой кобылы и мешков пшеницы, привезенных им на продажу. По лицу его дочки заметно было, что ей не через чур приятно тереться около возов с пшеницею и мукою. Ей бы хотелось в том направлении, где под полотняными ятками нарядно развешаны красные ленты, серьги, оловянные, дукаты и медные кресты. Но в этот самый момент, но ж, она обнаружила себе большое количество предметов для наблюдения: ее смешило до крайности, как мужик и цыган били один другого по рукам, вскрикивая сами от боли; как пьяный жид давал бабе киселя; как поссорившиеся перекупки перекидывались раками и бранью; как москаль, поглаживая одною рукою собственную козлиную бороду, другою… Но вот почувствовала она, кто-то дернул ее за шитый рукав сорочки. Посмотрела назад — и парубок в белой свитке, с броскими очами стоял перед нею. Жилки ее содрогнулись, и сердце забилось так, как еще ни при каких обстоятельствах, ни при какой эйфории, ни при каком горе: и чудно и любо ей показалось, и сама не имела возможности растолковать, что делалось с нею.

— Не опасайся, серденько, не опасайся! — сказал он ей тихо, забрав ее руку, — я ничего не сообщу тебе дистрофичного!

Возможно, это и действительно, что ты ничего не сообщишь дистрофичного, — поразмыслила про себя красивая женщина, — лишь мне чудно… правильно, это лукавый! Сама, думается, знаешь, что не годится так… а силы недостает забрать от него руку.

Мужик посмотрел назад и желал что-то промолвить дочери, но в стороне послышалось слово пшеница. Это волшебное слово вынудило его в ту же 60 секунд присоединиться к двум звучно говорившим негоциантам, и приковавшегося к ним внимания уже нет ничего, что в состоянии было развлечь. Вот что говорили негоцианты о пшенице.

III

Чи бачиш, вiи який парнище?

На свiтi трохи естъ таких.

Сивуху так, мов брагу, хлище!

Котляревский, Энеида

— Так ты думаешь, земляк, что не хорошо отправится отечественная пшеница? — сказал человек, с вида похожий на заезжего мещанина, жителя какого-нибудь местечка, в пестрядевых, запачканных дегтем и засаленных шароварах, второму, в синей, местами уже с заплатами, свитке и с огромною шишкою на лбу.

— Да думать нечего тут; я готов вскинуть на себя петлю и болтаться на этом дереве, как колбаса перед рождеством на хате, в случае если мы реализуем хоть одну мерку.

— Кого ты, земляк, морочишь? Привозу так как, не считая отечественного, нет вовсе, — возразил человек в пестрядевых шароварах.

Да, рассказываете себе что желаете, — думал про себя папа отечественной красивые женщины, не пропускавший ни одного слова из беседы двух негоциантов, — а у меня десять мешков имеется в запасе.

— То-то и имеется, что в случае если где замешалась чертовщина, то ожидай столько проку, сколько от голодного москаля, — существенно сообщил человек с шишкою на лбу.

— Какая чертовщина? — подхватил человек в пестрядевых шароварах.

— Слышал ли ты, что поговаривают в народе? — продолжал с шишкою на лбу, наводя на него искоса собственные безрадостные очи.

— Ну!

— Ну, то-то ну! Заседатель, чтобы ему не довелось обтирать губ по окончании панской сливянки, отвел для ярмарки проклятое место, на котором, хоть тресни, ни зерна не спустишь. Видишь ли ты тот ветхий, развалившийся сарай, что вон-вон стоит под горою? (Тут интересный папа отечественной красивые женщины подвинулся еще ближе и целый превратился, казалось, во внимание.) В том сарае то и дело что водятся чертовские шашни; и ни одна ярмарка на этом месте не проходила без беды. День назад волостной писарь проходил поздно вечером, лишь глядь — в слуховое окно выставилось свиное рыло и хрюкнуло так, что у него холод подрал по коже; того и ожидай, что снова покажется красная свитка!

— Что ж это за красная свитка?

Тут у отечественного внимательного слушателя волосы встали дыбом; испуганно оборотился он назад и заметил, что дочка его и парубок нормально находились, обнявшись и напевая друг другу какие-то амурные сказки, позабыв про все находящиеся на свете свитки. Это разогнало его ужас и вынудило обратиться к прошлой беспечности.

— Эге-ге-ге, земляк! да ты мастер, как вижу, обниматься! А я на четвертый лишь сутки по окончании свадьбы выучился обнимать покойную собственную Хвеську, да да и то благодарю куму: бывши дружкою, уже надоумил.

Парубок увидел тот же час, что папа его любезной не через чур далек, и в мыслях принялся строить замысел, как бы склонить его в собственную пользу.

— Ты, правильно, человек хороший, не знаешь меня, а я тебя в тот же час определил.

— Может, и определил.

— В случае если желаешь, и имя, и прозвище, и всякую всячину поведаю: тебя кличут Солопий Черевик.

— Так, Солопий Черевик.

— А вглядись-ко хорошенько: не определишь ли меня?

— Нет, не познаю. Не во бешенство будь сообщено, на веку столько довелось наглядеться рож всяких, что линия их и припомнит всех!

— Жаль же, что ты не припомнишь Голопупенкова сына!

— А ты словно бы Охримов сын?

— А кто ж? Разве один лишь лысый дидько, если не он.

Тут друзья побрались за шапки, и пошло лобызание; отечественный Голопупенков сын, но ж, безотлагательно решился в ту же 60 секунд осадить нового собственного привычного.

— Ну, Солопий, вот, как видишь, я и дочка твоя полюбили друг друга так, что хоть бы и навеки жить совместно.

— Что ж, Параска, — сообщил Черевик, оборотившись и смеясь к собственной дочери, — может, и в действительности, дабы уже, как говорят, совместно и того… дабы и паслись на одной траве! Что? по рукам? А ну-ка, новобранный зять, давай магарычу!

И все трое оказались в известной ярмарочной ресторации — под яткою у жидовки, усеянною бессчётной флотилией сулей, бутылей, фляжек всех возрастов и родов.

— Эх, хват! за это обожаю! — сказал Черевик, мало подгулявши и видя, как нареченный зять его налил кружку величиною с полкварты и, нимало не поморщившись, выпил до дна, хватив позже ее вдребезги. — Что сообщишь, Параска? Какого именно я жениха тебе дотянулся! Наблюдай, наблюдай, как он молодецки тянет пенную!..

И, посмеиваясь и покачиваясь, побрел он с нею к собственному возу, а отечественный парубок отправился по последовательностям с красными товарами, в которых пребывали торговцы кроме того из Миргорода и Гадяча — двух известных городов Полтавской губернии, — выглядывать получшую древесную люльку в бронзовой щегольской оправе, цветистый по красному полю платок и шапку для свадебных подарков тестю и всем, кому направляться.

IV

Хоть чоловiкам не онее,

Та коли жiнцi, бачиш, тее,

Так треба угодити…

Котляревский

— Ну, жинка! а я отыскал жениха дочке!

— Вот именно до того сейчас, дабы женихов отыскивать! Дурень, дурень! тебе, правильно, и на роду написано остаться таким! Где ж таки ты видел, где ж таки ты слышал, дабы хороший человек бегал сейчас за женихами? Ты поразмыслил бы лучше, как пшеницу с рук сбыть; оптимален должен быть и жених в том месте! Думаю, оборваннейший из всех голодрабцев.

— Э, как бы не так, взглянула бы ты, что в том месте за парубок! Одна свитка больше стоит, чем твоя красные и зелёная кофта сапоги. А как сивуху принципиально важно дует!.. Линия меня забери вместе с тобою, в случае если я видел на веку собственном, дабы парубок духом вытянул полкварты не поморщившись.

— Ну, так: ему в случае если пьяница да бродяга, так и его масти. Бьюсь об заклад, в случае если это не тот самый сорванец, что увязался за нами на мосту. Жаль, что до сих пор он не попадется мне: я бы дала ему знать.

— Что ж, Хивря, хоть бы и тот самый; чем же он сорванец?

— Э! чем же он сорванец! Ах ты, глупая голова! слышишь! чем же он сорванец! Куда же ты запрятал дурные глаза собственные, в то время, когда проезжали мы мельницы; ему хоть бы тут же, перед его запачканным в табачище носом, нанесли жинке его бесчестье, ему бы и нуждочки не было.

— Все, но же, я не вижу в нем ничего дистрофичного; юноша хоть куда! Лишь разве что заклеил на миг образину твою навозом.

— Эге! да ты, как я вижу, слова не даешь мне выговорить! А это что может значить? В то время, когда это бывало с тобою? Правильно, успел уже хлебнуть, не реализовав ничего…

Тут Черевик отечественный увидел и сам, что разговорился чересчур, и закрыл в один миг голову собственную руками, предполагая, несомненно, что разгневанная сожительница не замедлит вцепиться в его волосы собственными супружескими когтями.

В том направлении к линии! Вот тебе и свадьба! — думал он про себя, уклоняясь от очень сильно наступавшей жены. — Придется отказать хорошему человеку ни за что ни про что, Господи боже мой, за что такая напасть на нас безнравственных! и так много всякой дряни на свете, а ты еще и жинок наплодил!

V

Не хилися, явороньку,

Ще ти зелененький;

Не журися, козаченьку,

Ще ти молоденький!

Малоросс. песня

Рассеянно смотрел парубок в белой свитке, сидя у собственного воза, на глухо шумевший около него народ. Усталое солнце уходило от мира, нормально пропылав утро и свой полдень; и угасающий сутки пленительно и ярко румянился. Ослепительно блистали верхи белых шатров и яток, осененные каким-то чуть приметным огненно-розовым светом. Стекла наваленных кучами оконниц горели; чарки и зелёные фляжки на столах у шинкарок превратились в огненные; горы дынь, арбузов и тыкв казались вылитыми из тёмной меди и золота. Говор приметно становился реже и глуше, и усталые языки перекупок, цыган и мужиков ленивее и медленнее поворачивались. Где-где начинал блистать огонек, и благовонный пар от варившихся галушек разносился по утихавшим улицам.

— О чем загорюнился, Грицько? — вскричал большой загоревший цыган, ударив по плечу отечественного парубка. — Что ж, отдавай волы за двадцать!

— Тебе бы всё волы да волы. Вашему племени все бы корысть лишь. Поддеть да одурачить хорошего человека.

— Тьфу, сатана! да тебя не на шутку забрало. Уж не с досады ли, что сам навязал себе невесту?

— Нет, это не по-моему: я держу собственный слово; что раз сделал, тому и навеки быть. А вот у хрыча Черевика нет совести, видно, и на полшеляга: сообщил, да и назад… Ну, его и винить нечего, он пень, да и полно. Все это штуки ветхой колдуньи, которую мы сейчас с хлопцами на мосту ругнули на все бока! Эх, если бы я был царем либо паном великим, я бы первый перевешал всех тех дурней, каковые разрешают себя седлать бабам…

— А спустишь волов за двадцать, в случае если мы вынудим Черевика дать нам Параску?

В удивлении взглянуть на него Грицько. В смуглых чертах цыгана было что-то злобное, язвительное, низкое и совместно гордое: человек, посмотревший на него, уже готов был сознаться, что в данной чудной душе кипят преимущества великие, но которым одна лишь приз имеется на земле — виселица. Совсем провалившийся между острым подбородком и носом рот, всегда осененный язвительною ухмылкой, маленькие, но живые, как пламя, глаза и постоянно изменяющиеся на лице умыслов и молнии предприятий — все это как словно бы потребовало особого, для того чтобы же необычного для себя костюма, какой как раз был тогда на нем. Данный темно-коричневый кафтан, прикосновение к которому, казалось, перевоплотило бы его в пыль; долгие, валившиеся по плечам охлопьями тёмные волосы; ботинки, надетые на босые загорелые ноги, — все это, казалось, приросло к нему и составляло его природу.

— Не за двадцать, а за пятнадцать дам, если не солжешь лишь! — отвечал парубок, не сводя с него испытующих очей.

— За пятнадцать? хорошо! Наблюдай же, помни: за пятнадцать! Вот тебе и синица в задаток!

— Ну, а вдруг солжешь?

— Солгу — задаток твой!

— Хорошо! Ну, давай же по рукам!

— Давай!

VI

От бiда, Роман iде, от тепер

як раз насадить менi бебехiв,

та й вам, пане Хомо, не без лиха

буде.

Из малоросс. комедии

— Ко мне, Афанасий Иванович! Вот тут плетень пониже, поднимайте ногу, да не опасайтесь: дурень мой отправился на всю ночь с кумом под возы, чтобы москали на случай не подцепили чего.

Так грозная сожительница Черевика нежно ободряла трусливо лепившегося около забора поповича, что встал не так долго осталось ждать на плетень и продолжительно стоял в удивлении на нем, словно бы долгое ужасное привидение, измеривая оком, куда бы лучше спрыгнуть, и, наконец, с шумом обрушился в бурьян.

— Вот беда! Не ушиблись ли вы, не сломили ли еще, боже оборони, шеи? — лепетала заботливая Хивря.

— Тс! ничего, ничего, любезнейшая Хавронья Никифоровна! — болезненно и шепотно сказал попович, подымаясь на ноги, — выключая лишь уязвления со стороны крапивы, этого змиеподобного злака, по выражению покойного отца протопопа.

— Отправимся же сейчас в хату; в том месте никого нет. А я думала было уже, Афанасий Иванович, что к вам болячка либо соняшница пристала: нет, да и нет. Каково же вы поживаете? Я слыхала, что пан-отцу перепало сейчас много всякой всячины!

— Сущая мелочь, Хавронья Никифоровна; батюшка всего взял за целый пост мешков пятнадцать ярового, проса мешка четыре, книшей с сотню, а кур, в случае если сосчитать, то не будет и пятидесяти штук, яйца же большею частию протухлые. Но воистину сладостные приношения, сообщить приблизительно, единственно от вас предстоит взять, Хавронья Никифоровна! — продолжал попович, умильно посматривая на нее и подсовываясь поближе.

— Вот вам и приношения, Афанасий Иванович! — проговорила она, ставя на стол миски и жеманно застегивая собственную словно бы ненарочно расстегнувшуюся кофту, — варенички, галушечки пшеничные, пампушечки, товченички!

— Бьюсь об заклад, в случае если это сделано не умнейшими руками из всего Евина рода! — сообщил попович, принимаясь за товченички и подвигая другою рукою варенички. — Но ж, Хавронья Никифоровна, сердце мое жаждет от вас кушанья послаще всех пампушечек и галушечек.

— Вот я уже и не знаю, какого именно вам еще кушанья хочется, Афанасий Иванович! — отвечала дородная красивая женщина, притворяясь непонимающею.

— Очевидно, любви вашей, несравненная Хавронья Никифоровна! — шепотом сказал попович, держа в одной руке вареник, а другою обнимая широкий стан ее.

— Всевышний знает что вы выдумываете, Афанасий Иванович! — сообщила Хивря, стыдливо потупив глаза собственные. — Чего хорошего! вы, пожалуй, затеете еще целоваться!

— по поводу этого я вам сообщу хоть бы и про себя, — продолжал попович, — в бытность мою, приблизительно сообщить, еще в бурсе, вот как сейчас не забываю…

Тут послышался на дворе лай и стук в ворота. Хивря быстро выбежала и возвратилась вся побледневшая.

— Ну, Афанасий Иванович! мы попались с вами; народу стучится куча, и мне почудился кумов голос…

Фильм 2019 кричал от хохота!!! \


Также читать:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: