Я умею прыгать через лужи

Моим дочерям Гепсибе и Дженнифер, каковые также могут прыгать через лужи

Глава 1

Лежа в маленькой комнате «парадной» половины отечественного древесного домика в ожидании повитухи, которая должна была оказать помощь моему появлению на свет, моя мать имела возможность видеть из окна огромные эвкалипты, покачивающиеся на ветру, зеленый бугор и тени туч, проносившихся над пастбищами.

— У нас будет сын, — сообщила она отцу. — Сейчас мужской сутки.

Папа согнулся и взглянуть в окно, в том направлении, где за расчищенными выгонами высилась темно-зеленая стенки зарослей.

— Я сделаю из него наездника и бегуна, — с решимостью сказал папа, Клянусь всевышним, сделаю!

В то время, когда приехала повитуха, папа улыбнулся ей и сообщил:

— Право, госпожа Торенс, я думал, пока вы приедете, кроха уже будет бегать по помещению.

— Да, мне нужно бы приехать еще с полчаса назад, — резким тоном ответила госпожа Торенс. Это была толстая дама, с пухлым решительными манерами и смуглым лицом. — Но в то время, когда необходимо было запрягать, Тед все еще смазывал бричку… Ну, а как вы себя ощущаете, дорогая? — обратилась она к моей матери. — Уже начались схватки?

— И до тех пор пока она сказала со мной, — говорила мне мать, — я вдыхала запах сделанной из акации ручки хлыста, висевшего на спинке кровати, — он принадлежал твоему отцу, — и видела, как ты спешишь галопом на лошади и размахиваешь этим хлыстом, высоко подняв его над головой, совершенно верно так же, как делал твой папа.

В то время, когда я показался на свет, папа сидел на кухне с моими сестрами. Джейн и Мэри желали, дабы у них был братец, которого они имели возможность бы водить с собой в школу, и папа давал слово им, что у них будет брат, по имени Алан.

Госпожа Торенс принесла меня, дабы продемонстрировать им; я был завернут в пеленки из красной фланели. Она положила меня на руки отцу.

— Как-то необычно было наблюдать на тебя, — сказал он мне позже. — У меня сын!.. Я желал, дабы ты все умел делать: и верхом ездить, и совладать с любой лошадью — вот о чем я думал тогда… И, само собой разумеется, дабы ты прекрасно бегал… Все говорили, что у тебя сильные ножки. Я держал тебя на руках, и это было как-то необычно. Я все думал, будешь ли ты похож на меня либо нет.

Практически сразу после того как я начал ходить в школу, я заболел детским параличом. Эпидемия вспыхнула в Виктории в начале девятисотых годов, а позже из многолюдных районов перекинулась в сельские местности, поражая детей на уединенных фермах и в лесных поселках. В Туралле я был единственной жертвой эпидемии, и на большое количество миль около люди говорили о моей болезни с кошмаром. Слово «паралич» они связывали с идиотизмом, и не одна двуколка останавливалась на дороге, а ее хозяин, перегнувшись через колесо, дабы посудачить с повстречавшимся другом, задавал неизменный вопрос: «А ты не слышал — дурачком-то он не стал?»

в течении нескольких недель соседи старались стремительнее проехать мимо отечественного дома и одновременно с этим настороженно, с каким-то особенным интересом посматривали на ветхую ограду, на необъезженных двухлеток в загоне и на; май трехколесный велосипед, валявшийся около сарая. Они кликали собственных детей к себе пораньше, кутали их потеплей и с тревогой всматривались в их лица, стоило им кашлянуть либо чихнуть.

— Заболевание поражает человека, как божья кара, — сказал господин Картер, булочник, что твердо верил в это. Он был директором воскресной школы и в один раз среди вторых объявлений, обводя учеников мрачным взором, празднично возгласил:

— В следующее воскресенье на утреннем богослужении преподобный Уолтер Робертсон, бакалавр искусств, будет молиться о скорейшем исцелении этого стойкого мальчика, пораженного ужасной заболеванием. Просьба ко всем находиться.

Папа определил об этом и, встретив на улице мистера Картера, стал ему растолковывать, нервным перемещением руки покручивая собственные рыжеватые усы, как я умудрился подцепить заболевание:

— Говорят, что микроорганизм попадает вовнутрь при вдохе: он носится по воздуху везде, И нельзя узнать заблаговременно, где он покажется. Он, предположительно, именно пролетал мимо носа моего сынишки; тот вдохнул воздушное пространство — а тут все было кончено. Он упал как подкошенный. Если бы в ту 60 секунд, в то время, когда пролетал микроорганизм, он сделал бы не вдох, а выдох, ничего бы не произошло. — Он помолчал и безрадостно добавил: — А сейчас вы молитесь за него.

— Поясницы создана для ноши, — с набожным видом пробормотал булочник.

Он являлся членом церковного совета и в каждой беде видел руну божью. Иначе, согласно его точке зрения, за всем, что приносило людям радость, прятался сатана.

— На все божья воля, — сказал он с довольным видом, уверенный в том, что слова эти понравятся всевышнему. Он не упускал ни одного случая снискать размещение господа.

Папа неуважительно фыркнул, высказывая этим собственный отношение к подобного рода философии, и ответил достаточно быстро:

— Поясницы моего сына вовсе не была создана для ноши, и разрешите сообщить вам: никакой ноши и не будет. Уж в случае если сказать о ноше, то вот кому она досталась. — И он притронулся пальцем к сваей голове.

Мало спустя он стоял у моей кровати и с тревогой задавал вопросы:

— Алан, у тебя болят ноги?

— Нет, — ответил я ему. — Они совеем как мертвые.

— Линия! — вскрикнул он, и его лицо мучительно исказилось.

Мой папа был худощав, бедра у него были узкие, а ноги кривые, следствие многих лет, совершённых в седле: он был объездчиком лошадей и приехал в Викторию из глуши Квинсленда.

— Я это сделал из-за детей, — растолковывал он, — так как в том месте, в глуши, школ нет и в помине. Если бы не они, ни при каких обстоятельствах бы я оттуда не уехал!

У него было лицо настоящего обитателя австралийских зарослей — загорелое и обветренное; проницательные голубые глаза скрывались в морщинах, порожденных ослепительным солнцем солончаковых равнин.

Один из друзей отца, гуртовщик, как-то приехавший посетить нас, заметив отца, что вышел к нему навстречу, вскрикнул:

— Линия забери, Билл, ты и по сей день прыгаешь не хуже эму!

Походка у отца была легкой и семенящей, и ходил он неизменно с опущенной головой, глядя в почву; эту привычку папа растолковывал тем, что он родом из «страны змей».

Время от времени, хватив рюмку-вторую, он носился на полуобъезженном жеребце по двору, выделывая курбеты среди валявшихся в том месте кормушек, поломанных оглобель и старых колёс и разгоняя клохчущих кур; наряду с этим он испускал оглушительные крики:

— Неклейменный дикий скот! Наплевать на все! Эй, берегись!

И, осаживая коня, он срывал с головы шляпу с широкими полями и размахивал ею, как бы отвечая на приветствия, и раскланивался, посматривая наряду с этим на дверь кухни, где в большинстве случаев в таких случаях стояла мать, замечавшая за ним с ухмылкой — чуть насмешливой, любящей и тревожной.

Папа обожал лошадей не вследствие того что с их помощью он получал на судьбу, а вследствие того что обнаружил в них красоту. Он с наслаждением разглядывал каждую прекрасно сложенную лошадь. Наклонив голову набок, он медлительно похаживал около нее, шепетильно изучая все ее стати, ощупывая ее передние ноги в отыскивании ссадин либо припухлостей, сказавших о том, что ей приходилось падать.

— Хороша такая лошадь, — неоднократно повторял он, — у которой крепкая, хорошая кость, лошадь с долгим корпусом и к тому же высокая.

Для него лошади не отличались от людей.

— Это факт, — утверждал он. — Я их достаточно повидал на своем веку. Иные лошади, в случае если чуть дотронешься до них кнутом, дуются на тебя, совершенно верно дети. Имеется такие дети: надери им уши — и они с тобой большое количество дней сказать не будут. Затаят обиду. Осознаёшь, не смогут забыть. Вот и с лошадьми то же самое: ударь такую кнутом — и сам не рад будешь. Поглядите на гнедую кобылу Коротышки Дика. Она тугоузда. А я ее вынудил слушаться узды. Делай выводы сам… Она вся в собственного хозяина — Коротышку. Кто захочет его взнуздать, порядком намучится. Он мне до сих пор фунт обязан. Ну, да всевышний с ним. У него и без того ничего за душой нет…

Мой дедушка по отцу, рыжеголовый йоркширец, был пастухом… Он эмигрировал в Австралию в начале сороковых годов прошлого века. Женился он на ирландской девушке, приехавшей в новую колонию в том же году. Я слышал, что дедушка явился на пристань, именно в то время, когда пришвартовался корабль с ирландскими девушками, прибывшими в Австралию, дабы устроиться прислугой.

— Кто из вас согласится сходу выйти за меня замуж? — крикнул он столпившимся у поручней девушкам. — Кто не побоится?

Одна крепкая голубоглазая ирландка с большими руками и чёрными волосами осмотрела его и по окончании минутного раздумья крикнула в ответ:

— Я согласна! Я выйду за тебя замуж!

Она перелезла через поручни и прыгнула вниз… Он подхватил девушку, забрал ее узелок, и они совместно ушли с пристани; он увел ее, обняв за плечи.

Папа, самый младший из четырех детей, унаследовал от собственной матери ирландский темперамент.

— В то время, когда я был еще малышом, — говорил он мне, — я угодил одному возчику пониже уха стручком акации, — а ты так как знаешь, в случае если сок попадет в глаза, возможно ослепнуть. Юноша чуть не спятил от злобы и ринулся на меня с дубиной. Я бросился к нашей хижине и сильно заорал : «Мама!» А тот небольшой, линия побери, шутить не планировал. В то время, когда я добежал до дома, он меня практически настиг. Казалось, что спасения нет. Но мать асе видела и уже ожидала у дверей, держа наготове котелок с кипящей водой. «Берегись, — крикнула она, это кипяток! Подойди лишь, и я ошпарю тебе лицо…» Линия забери, лишь это его и остановило. Я вцепился в подол ее платья, а она стояла и наблюдала на юношу, пока он не ушел.

Мой папа начал работату уже с двенадцати лет. Все его образование ограничилось несколькими месяцами занятий с всегда пьяным преподавателем, которому любой ученик, посещавший дощатую лачугу, являвшуюся школой, платил полкроны в неделю.

Начав независимую судьбу, папа колесил от фермы к ферме, нанимаясь объезжать лошадей либо перегонять гурты. Собственную юность он провел в глухих районах Нового Южного Уэльса и Квинсленда и мог без финиша о них говорить. И благодаря рассказам отца эти края солончаковых равнин и красных песчаных холмов были мне ближе, чем леса и луга, среди которых я появился и рос.

— В тех глухих местах, — как-то сообщил мае папа, — имеется что-то особое. В том месте ощущаешь настоящую эйфорию. Заберешься на поросшую сосной гору, разожжёшь костер…

Он умолк и задумался, глядя на меня взволнованно и тревожно. Позже он сообщил:

Нужно будет сделать какое-нибудь приспособление, дабы твои палки не увязали в песке: мы так как когда-нибудь отправимся в те края.

Глава 2

Практически сразу после того как я заболел, мускулы на моих ногах стали ссыхаться, а моя поясницы, прежде прямая и сильная, искривилась. Сухожилия начали стягиваться и затвердели, так что мои ноги неспешно согнулись в коленях и уже не могли разгибаться.

Это болезненное натяжение сухожилий под коленями пугало мою мать, которая опасалась, что мои ноги окончательно останутся согнутыми, если не удастся как возможно скорее выпрямить их. Глубоко встревоженная, она снова и: снова приглашала доктора Кроуфорда, дабы он назначил такое лечение, которое разрешило бы мне нормально двигать ногами.

Врач Кроуфорд, что не хорошо разбирался в детском параличе, недовольно хмурил брови, замечая, как мать каталась вернуть жизнь моим ногам, растирая их оливковым маслом и спиртом — средство, рекомендованное женой школьного преподавателя, утверждавшей, что оно излечило ее от ревматизма. Проронив замечание, что «вреда от этого не будет», Кроуфорд решил покинуть вопрос открытым , пока он не наведет в Мельбурне справки об осложнениях, каковые бывают по окончании данной болезни.

Врач Кроуфорд жил в Балунге, маленьком городе в четырех милях от отечественного дома, и навещал больных на окрестных фермах, лишь в то время, когда заболевание было весьма важным. Он разъезжал в шарабане с полуподнятым верхом, на фоне светло синий войлочной обивки которого эффектно выделялась его фигура, в то время, когда он кланялся встречным и приветственно помахивал кнутом, подгоняя собственную серую лошадку, трусившую рысцой. Данный шарабан приравнивал его к скваттерам[2], действительно, только к тем из них, чьи экипажи не имели резиновых шин.

Он хорошо разбирался в несложных заболеваниях.

— Могу сообщить вам с полной уверенностью, госпожа Маршалл, что у вашего сына не корь.

Полиомиелит принадлежал к числу тех заболеваний, о которых он практически ничего не знал. В то время, когда я заболел, он пригласил на консилиум еще двух докторов, и один из них установил у меня детский паралич.

Данный доктор, что, казалось, так много знал, произвел на мою мать сильное чувство, и она стала его расспрашивать, но он ответил лишь:

— Если бы это был мой сын, я бы весьма тревожился.

— Еще бы, — сухо увидела мать и с данной 60 секунд потеряла к нему всякое доверие.

Но врачу Кроуфорду она верила , по причине того, что по окончании ухода собственных сотрудников он сообщил:

— Госпожа Маршалл, никто не имеет возможности предугадать, останется ли ваш сын калекой либо нет, будет он жить либо погибнет. Я пологаю, что он будет жить, но все в руце божьей.

Эти слова утешили мою мать, но на отца они произвели совсем иное чувство. Он увидел, что врач Кроуфорд сам признал, что ни при каких обстоятельствах не имел дела с детским параличом.

— Раз они начинают толковать, что «все в руце божьей», — значит, ищи ветра в поле, — сообщил он.

В итоге врачу Кроуфорду все же было нужно решать, как быть с моими сведенными ногами. Взволнованный и робкий, он негромко выбивал дробь собственными маленькими пальцами по мраморной крышке умывальника у моей постели и без звучно наблюдал на меня. Мать стояла рядом с ним в напряженной, неподвижной позе, как обвиняемый, ожидающий решения суда.

— Так вот, госпожа Маршалл, по поводу его ног. М-м-м… — да… Опасаюсь, что остается лишь одно средство. К счастью, он храбрый мальчик. Нам нужно выпрямить его ноги. Это возможно сделать лишь силой. Мы должны их насильно выпрямить. Вопрос — как это сделать? оптимальнее , по-моему, каждое утро класть его на стол и вам всей тяжестью наваливаться на его колени и давить на них, пока они не выпрямятся. Ноги нужно близко прижать к столу. И делать это, скажем, три раза. Да, думаю, трех раз достаточно. А в первоначальный сутки, скажем, два раза.

— Это будет весьма больно? — задала вопрос мать.

— Опасаюсь, что да. — Кроуфорд помедлил и добавил: — Вам пригодится все ваше мужество.

Каждое утро, в то время, когда мать укладывала меня на пояснице на кухонный стол, я наблюдал на висевшую над камином картину, изображавшую испуганных лошадей. Это была картина: две лошади, тёмная и белая, в кошмаре жались друг к другу, а в нескольких футах от их раздувавшихся ноздрей блистали зигзаги молнии, вырывающейся из чёрного хаоса бури и дождя.

Парная к ней картина, висевшая на противоположной стенке, изображала этих же лошадей в тот момент, в то время, когда они в свирепом испуге уносились вдаль: гривы их развевались, а ноги были растянуты, как у игрушечной лошадки-качалки.

Папа, принимавший все картины действительно, часто подолгу всматривался в этих лошадей, прикрыв один глаз, дабы лучше сосредоточиться и верно оценить все их стати.

в один раз он сообщил мне:

— Они арабской породы, это правильно, но нечистых кровей. У кобылы нагнет. Посмотри-ка на ее бабки.

Мне не нравилось, что он находит у этих лошадей недочёты. Для меня они были чем-то крайне важным. Каждое утро я вместе с ними уносился от нестерпимой боли.

Ужас, обуревавший их и меня, сливался воедино и тесно связывал нас. как товарищей по несчастью.

Мать моя упиралась обеими руками в мои немного поднятые колени и, прочно зажмурив глаза, дабы удержать слезы, всей тяжестью наваливалась на мои ноги, пригибая их книзу, пока они, распрямившись, не ложились на стол. В то время, когда ноги выпрямлялись под тяжестью ее тела, пальцы на них растопыривались и после этого скрючивались наподобие птичьих когтей. А в то время, когда сухожилия начинали тянуться и вытягиваться, я звучно кричал, обширно раскрыв глаза и уставившись на обезумевших от кошмара лошадей над камином. И тогда как мучительные судороги сводили мои пальцы, я кричал лошадям:

— О лошади, лошади, лошади… О лошади, лошади!..

Глава 3

Поликлиника пребывала в городе милях в двадцати от отечественного дома. Папа отвез меня в том направлении в прочно сколоченной двуколке, с долгими оглоблями, которой он пользовался, приучая лошадей к упряжи. Он весьма гордился этим экипажем. Оглобли и колеса были сделаны из орехового дерева, а на задней стороне сиденья он нарисовал поднявшуюся на дыбы лошадь. Нельзя сказать, дабы изображение оказалось весьма успешным, и папа в собственный оправдание приводил такое объяснение:

— Видите ли, лошадь еще не привыкла подниматься на дыбы. Она делает это в первоначальный раз и исходя из этого утратила равновесие.

Папа запряг в двуколку одну из лошадей, которых он объезжал, и еще одну привязал к оглобле. Он держал коренника за голову, пока мать, посадив меня на дно двуколки, забиралась в нее сама. Усевшись, мать подняла меня и устроила рядом с собой. Папа продолжал что-то сказать лошади и гладил ее по потной шее:

— Находись, дорогая, находись смирно, тебе говорю.

Выходки необъезженных лошадей не пугали мою мать. Упрямые кони поднимались на дыбы, падали на колени либо рвались в сторону, задыхаясь от упрочнений скинуть упряжь, а мать наблюдала на это с самым невозмутимым видом. Она сидела на высоком сиденье, приспосабливаясь к любому толчку; прочно держась одной рукой за никелированный поручень, она легко нагибалась вперед, в то время, когда лошади с силой пятились, и откидываясь на спинку сиденья, в то время, когда они дергали двуколку вперед, но ни на 60 секунд не отпускала меня.

— Нам прекрасно, — сказала она, обвив меня рукой.

Папа ослабил удила и приблизился к подножке, пропуская вожжи через кулак; он не сводил глаз с головы пристяжной. Поставив ногу на круглую металлическую подножку и схватившись за край сиденья, он помедлил 60 секунд, крича неспокойным, возбужденным лошадям: «Смирно, смирно!» — и неожиданным рывком быстро встал на козлы в то время, как лошади попятились. Он ослабил вожжи, и лошади понеслись. Двухлетка, привязанная к оглобле недоуздком, рвалась в сторону, вытягивая шею; в данной неуклюжей позе она скакала рядом с коренником. Мы промчались через ворота, разбрасывая камни, под скрежет буксовавших, окованных железом колес.

Папа хвастал, что ни разу на протяжении собственных стремительных выездов он не задел столбов ворот, не смотря на то, что щербины, пересекавшие их на уровне ступиц, говорили об другом. Мать, перегнувшись через крыло, дабы заметить, какое расстояние отделяет ступицу колеса от столба, любой раз повторяла одинаковые слова:

— В один прекрасный день ты в обязательном порядке заденешь столб.

В то время, когда мы свернули с нечистой дороги, которая вела к воротам отечественного дома, на вымощенное щебнем шоссе, папа придержал лошадей.

— Потише, потише! — крикнул он и добавил, обращаясь к моей матери: Эта поездка поубавит им прыти. Серый — от Аббата, это сходу видно: его жеребята неизменно с норовом.

Утепленные лучи солнца и стук колес действовали на меня усыпляюще; заросли, выгоны, ручьи проносились мимо нас, окутываемые на мгновение пеленой пыли, поднятой копытами отечественных лошадей, но я ничего не видел. Я лежал, прислонив голову к плечу матери, и дремал в таком положении, пока через три часа она не разбудила меня.

Под колесами отечественного экипажа хрустел гравий больничного двора; я сел и начал смотреть на белое строение с странным запахом и узкими окнами.

Через открытую дверь я видел чёрный паркет и тумбочку, на которой стояла ваза с цветами. Но все строение было окутано необычной тишиной, и она испугала меня.

В комнате, куда меня внес папа, у стенки стоял мягкий диван, а в углу был письменный стол. За ним сидела сестра, которая начала задавать отцу множество вопросов. Его ответы она записывала в книгу, а он смотрел за ней, как будто бы за норовистой лошадью, которая злобно прижимает уши.

В то время, когда она вышла из помещения, захватив с собой книгу, папа сообщил матери:

— Стоит мне лишь попасть в такое местечко, и меня так и подмывает отправить их всех к линии. Тут задают через чур много вопросов, обнажают у человека все эмоции, как будто бы обдирают корову. И уже сам веришь, что напрасно их тревожишь н что по большому счету их обманываешь. Не знаю кроме того, как растолковать…

Через пара мин. сестра возвратилась вместе с санитаром, что унес меня по окончании того, как мать давала слово зайти ко мне, в то время, когда я буду уже в кровати.

Санитар был в коричневом халате. У него было красное, морщинистое лицо, и он наблюдал на меня так, как будто бы я не мальчик, а какая-то тяжёлая задача, которую нужно решить.

Он отнес меня в ванную и опустил в ванну с горячей водой. После этого он сел на стул и принялся скручивать папиросу. Закурив, он задал вопрос:

— В то время, когда ты в последний раз мылся?

— Этим утром, — ответил я.

— Ну прекрасно, тогда в ванне. Хватит и этого. Позже я сидел в прохладной чистой постели и упрашивал мать не уходить. Матрас в постели был твёрдым и жёстким, и мне никак не получалось так натянуть на себя одеяло, дабы появились складки. Под этим одеялом не будет ни теплых пещер, ни тропинок и каналов, извивающихся на протяжении изгибов стеганого одеяла, по которым возможно перегонять камешки. Рядом не было привычных стен, я не слышал собачьего лая, похрустывания соломы на зубах лошадей. Все это было родное, привычное, которое связано с домом, и в эту 60 секунд я испытывал отчаянную тоску. Папа уже простился со мной, но мать еще медлила. Внезапно она скоро поцеловала меня и вышла, да и то, что она это сделала, показалось мне немыслимым. Я не имел возможности кроме того поразмыслить, что она ушла по собственной воле, — мне казалось, что ее вынудило уйти что-то неожиданное и ужасное, против чего она была бессильна. Я не окликнул ее, не просил ее возвратиться, не смотря на то, что мне страстно хотелось этого. Я наблюдал, как дна уходит, и у меня не было сил задержать ее.

Практически сразу после того как мать ушла, человек, лежавший на соседней кровати и пара мин. без звучно разглядывавший меня, задал вопрос:

— О чем ты плачешь?

— Я желаю к себе.

— Мы все желаем этого, — сказал он и, уставившись в потолок, со вздохом повторил: — Да, мы все этого желаем.

В палате, где мы лежали, пол был паркетный, желто-коричневый между кроватями и в середине помещения, но чёрный и блестящий под кроватями, где по натертым воском половицам не ступали ноги сиделок.

Белые металлические кровати находились в два последовательности на протяжении стенку одна против второй. Ножки их были на колесиках. Около каждой ножки пол был исчерчен и исцарапан — эти следы оставляли колесики, в то время, когда сиделки передвигали кровать.

простыни и Одеяла на кроватях были туго натянуты и подоткнуты под матрас, образуя собственного рода мешок.

В палате было четырнадцать человек, я был среди них единственным ребенком. По окончании ухода матери кое-какие больные заговорили со мной, стараясь меня утешить.

— Не опасайся, все будет прекрасно. Мы приглядим за тобой, — сообщил один из них.

Они стали расспрашивать меня, чем я болен, и в то время, когда я сообщил им, все они принялись рассуждать о детском параличе, а один из больных заявил, что это легко убийство.

— Это легко смертоубийство, — повторил он, — самое настоящее убийство.

Я сходу почувствовал себя ответственной персоной, и человек, сообщивший это, мне весьма понравился. Я не считал собственную заболевание важной и видел в ней собственного рода временное неудобство; в последующие дни каждое ухудшение болей вызывало у меня злость, которая скоро переходила в отчаяние по мере того, как боли усиливались, но стоило им пройти, и я о них забывал. Продолжительно оставаться в подавленном состоянии я не имел возможности: через чур силен был во мне интерес ко всему, что меня окружало.

Я постоянно испытывал приятное удивление, видя, какое чувство создаёт моя заболевание на людей, каковые с печальными лицами останавливались у моей постели, считая мое заболевание ужасным ударом судьбы. Это обосновывало, что я вправду ответственная особа, и радовало меня.

— Ты храбрый мальчик, — говорили они и, согнувшись, целовали меня, а после этого отходили с грустной миной.

Я довольно часто вспоминал над данной храбростью, которую приписывали мне окружающие. Мне казалось, что назвать человека храбрым — все равно что наградить его медалью. И в то время, когда визитёры именовали меня храбрым мальчиком, я постоянно старался придать собственному лицу важное выражение, по причине того, что моя простая радостная ухмылка не вязалась с той лестной чёртом, которой меня удостаивали.

Но я все время опасался, что меня разоблачат, и дань уважения, воздаваемая моей храбрости, начинала меня по-настоящему смущать, тем более что я прекрасно знал, как она незаслуженна. Так как я пугался кроме того шороха мыши в моей комнате под полом, поскольку я из-за темноты опасался ночью подойти к бачку напиться воды. Время от времени я вспоминал: что сообщили бы люди, если бы они определили об этом?

Но люди упорно твердили, что я храбрец, и я принимал эту похвалу с тайной гордостью, не смотря на то, что и испытывал наряду с этим чувство какой-то вины.

Прошло пара дней; я сроднился с моими соседями и палатой и уже ощущал собственный превосходство над новичками, каковые нерешительно входили в палату, смущенные устремленными на них взорами, охваченные тоской по дому, по привычной постели.

Больные говорили со мной время от времени покровительственно, как в большинстве случаев говорят взрослые с детьми, время от времени шутливо, хотя позабавиться и видя во мне мишень для собственных острот, порою же обращались ко мне легко оттого, что иссякали другие темы для беседы. Я верил всему, что они говорили, и это их забавляло. Они взирали на меня с высоты собственного обширного опыта и, поскольку я был простодушен, думали, что я не осознаю, в то время, когда речь заходит обо мне. Они говорили про меня так, как будто бы я был глух и не имел возможности их услышать.

— Он верит всему, что ему говорят, — говорил новичку юноша лежавший наоборот. — Послушайте-ка сами. Эй, весёлый, — обратился он ко мне, — в колодце у вашего поселка живет колдунья, правда?

— Да, — ответил я.

— Видите, — продолжал тот. — Забавный кроха. Говорят, он ни при каких обстоятельствах не будет ходить.

Я сделал вывод, что он дурак. Я не имел возможности осознать, из-за чего они вообразили, что я ни при каких обстоятельствах не буду ходить. Я-то знал, что ожидает меня в первых рядах. Я буду объезжать диких коней и кричать «ого-го!» и размахивать шляпой, и вдобавок я напишу книгу наподобие «Кораллового острова».

Мне нравился второй сосед. Практически сразу после того, как я оказался в палате, он сообщил:

— Позволяй дружить. Желаешь, дабы мы были товарищами?

— Идет, — ответил я.

В одной из моих первых книжек была цветная картина, благодаря которой у меня создалось чувство, что товарищи должны находиться рядом и держаться за руки. Я сказал ему это, но он заявил, что это вовсе не обязательно.

Каждое утро он приподнимался на локте н, отбивая такт рукой, внушительно сказал:

— не забывай неизменно, что самые лучшие в мире ветряные мельницы — это мельницы братьев, Макдональд.

Я был доволен, что определил, какая компания делает лучшие в мире мельницы. Это заявление так прочно запечатлелось в моей памяти, что и много лет спустя оно определяло мое отношение к ветряным мельницам.

— А что, их делает сам господин Макдональд с братом? — как-то задал вопрос я.

— Да, — ответил он. — Старший Макдональд — это я, Ангус. — Он нежданно откинулся на подушку и раздраженно сказал: — Один всевышний знает, как они справятся в том месте без меня с заказами и всем другим. Везде нужен глаз да глаз. — Тут он обратился к одному из больных; — А что пишут сейчас в газетах о погоде? Будет засуха либо нет?

— Газета еще не пришла, — ответил тот. Ангус был самым высоким и широкоплечим из всех жителей отечественной палаты. У него бывали приступы боли и тогда он звучно вздыхал, либо ругался, либо испускал негромкие стоны, каковые меня пугали:

Утром по окончании неспокойной ночи, он в большинстве случаев сказал, ни к кому в отдельности не обращаясь:

— Ну и намучился же я за ночь.

у него было громадное, чисто выбритое лицо с глубокими складками от ноздрей до уголков рта. Кожа на его ляпе была ровная, как клеенка. У него был подвижный, чуткий рот, что легко расплывался в ухмылке, в то время, когда Ангус не ощущал боля.

Он довольно часто, развернув голову на подушке, подолгу без звучно наблюдал на меня.

— Из-за чего ты так продолжительно молишься? — как-то задал вопрос он меня и в ответ на мой изумленный взор добавил: — Я видел, как шевелятся твои губы.

— У меня так как довольно много просьб, — растолковал я.

— Каких просьб? — задал вопрос Ангус.

Я смутился, но он сообщил:

— Что же ты запнулся? Говори, поскольку мы же товарищи.

Я повторил ему мою молитву, а он слушал, устремив взор в потолок и скрестив руки на груди.

В то время, когда я кончил, он повернулся и взглянуть на меня:

— Ты ничего не потерял. Задал ему работенку. Выслушав все это, господь всевышний составит о тебе хорошее вывод.

Эти слова обрадовали меня, и я решил попросить всевышнего, дабы он помог и Ангусу.

Моя молитва перед сном была таковой долгой вследствие того что у меня к всевышнему было множество просьб, и число их все возрастало. С каждым днем у меня оказались все новые потребности, а так как я опускал ту либо иную просьбу только по окончании того, как она удовлетворялась, а число услышанных молений было ничтожно, то молитва стала таковой громоздкой, что я уже испуганно приступал к ее повторению. Мать не разрешала мне пропускать занятия в воскресной школе и научила меня моей первой молитве — она была в стихах, начиналась словами «кроткий, Хороший Иисус» и кончалась просьбой благословить многих людей, а также моего отца, не смотря на то, что я всегда был уверен, что он-то в благословениях не испытывает недостаток. в один раз я заметил выкинутую кем-то в полной мере хорошую, на мой взор, кошку и внезапно испугался ее застывшей неподвижности; мне растолковали, что она мертвая. И вот сейчас по вечерам в кровати мне казалось, что я вижу мать и отца, лежащих так же без движений, с оскаленными зубами, как эта кошка… И я в кошмаре молился о том, дабы они не погибли раньше меня. Это была самая важная моя молитва, которую не было возможности пропускать.

По окончании некоего размышления я решил включить в молитву и мою собаку Мэг и молить о том, дабы всевышний сохранил ей жизнь, пока я не стану взрослым мужчиной и не смогу перенести ее потерю. Побаиваясь, что я прошу у всевышнего через чур многого, я сказал, что, как и при с Мэг, я согласен удовлетвориться, в случае если мои родители доживут , пока мне исполнится, скажем, тридцать лет. Мне казалось, что в таком почтенном возрасте слезы уже пройденный этап. Мужчины ни при каких обстоятельствах не плачут.

Я молился о том, дабы поправиться, и неизменно додавал, что в случае если всевышний не возражает, то я желал бы выздороветь не позднее рождества, до которого оставалось два месяца.

Нужно было помолиться и о моих зверюшках и птицах, каковые жили в загородках и клетках на заднем дворе, поскольку сейчас, в то время, когда я не имел возможности сам кормить их и поменять им воду, всегда была опасность, что об этом позабудут. Я молился, дабы об этом ни при каких обстоятельствах не забывали. Моего попугая Пэта, сердитого ветхого какаду, нужно было любой вечер производить из клетки, дабы он полетал среди деревьев. Время от времени соседи жаловались на него. В дни стирки он садился на канаты с бельем и сдергивал прищепки. Рассерженные дамы, видя, что чистые простыни лежат в пыли, бросали в Пэта камнями и палками, и мне приходилось молиться, дабы они не попали в него и не убили.

Молился я и о том, дабы стать хорошим мальчиком.

Ангус, высказав собственные замечания о моих молитвах, задал вопрос меня:

— Как по-твоему, что за небольшой — господь всевышний? Какой он из себя?

Я постоянно представлял себе всевышнего в виде силача, одетого; в белую простыню, подобно арабу. Он восседал на стуле, упираясь локтями в колени, и посматривал на мир внизу. Глаза его скоро перебегали от одного человека к второму. В моем представлении всевышний не был хорошим — он был лишь строгим. «Вот Иисус, — думал я, — он хороший, как мой папа, но лишь ни при каких обстоятельствах не ругается». Но то событие, что Иисус ездил в большинстве случаев на осле и ни при каких обстоятельствах не скакал верхом на лошади, вызывало у меня громадное разочарование.

в один раз папа, сняв новые сапоги, каковые он разнашивал, переобулся в эластичные сапоги компании «Джилспай»; наряду с этим он с эмоцией вскрикнул:

— Вот эти сапоги изготовлены на небе.

С того времени я был уверен, что Иисус ходит в эластичных сапогах компании «Джилспай».

В то время, когда я сказал все это Ангусу, он увидел, что, быть может, у меня более верное представление о всевышнем, чем у него.

— Моя мать, — сообщил он, — постоянно говорила по-гэльски. Всевышний мне казался сгорбленным стариком с белой бородой, окруженным толпой старая женщина, каковые вяжут и говорят по-гэльски. Мне казалось, что у всевышнего на глазу повязка, а моя мать говаривала: «Это все мальчишки камнями швыряются». Я не воображал, дабы всевышний что-нибудь делал, не посоветовавшись предварительно с моей матушкой.

— Она вас шлепала? — задал вопрос я его.

— Нет, — ответил он задумчиво. — Нас, детишек, она ни при каких обстоятельствах не била, но всевышнему от нее очень сильно доставалось.

Один из больных, лежавших в постели слева, что-то сообщил ему.

— Не тревожьтесь, — ответил Ангус, — я не желаю поколебать его веру. Он сам до всего додумается, в то время, когда станет взрослым.

Не смотря на то, что я верил в часть и бога вечера посвящал молитве, я все же вычислял себя существом, от него свободным. Ему нетрудно было меня обидеть, но тогда я бы ни при каких обстоятельствах больше с ним не заговорил. Я опасался его вследствие того что он имел возможность вынудить меня гореть в адском огне. Об этом нам сказал преподаватель воскресной школы. Но еще больше, чем адского огня, я опасался стать подлизой.

В то время, когда, охотясь за зайцами, Мэг повредила себе плечо, я почувствовал, что всевышний очень сильно подвел меня, и решил в будущем сам заботиться о благополучии Мэг, отказавшись от его одолжений. В данный вечер я не молился.

Заговаривая о всевышнем, папа неизменно его осуждал, но мне его отношение к всевышнему нравилось: оно означало, что я могу положиться на отца, в случае если всевышний окажется не на высоте, — недаром папа перевязал плечо Мэг, Но все же меня тревожил тон, каким он сказал о всевышнем.

в один раз папа отвел кобылу к старику Дину, у которого был жеребец. Дин задал вопрос, какой масти желал бы он взять жеребенка.

— Я знаю метод, дабы сделать любую масть, — хвастал Дин.

— А можешь ли ты сделать так, дабы был жеребец либо, скажем, кобыла? задал вопрос папа.

— Не могу, — благочестиво ответил Дин, — это зависит лишь от всевышнего.

Я прислушивался к их беседе, да и то, как папа отнесся к этому заявлению Дина, убедило меня, что он не очень-то высоко ставит всевышнего, в то время, когда дело касается лошадей. Но я проникся еще большей верой в отца. Я сделал вывод, что такие люди, как мой папа, посильнее всевышнего.

Но больные были непохожи на здоровых. Боль лишала их чего-то, что я в людях весьма ценил, но не имел возможности выяснить. Кое-какие из них по ночам взывали к всевышнему, и мне это не нравилось. По моему точке зрения, они не должны были этого делать. Мне тяжело было допустить идея, что и взрослые смогут испытывать ужас. Я думал, что для взрослых не существует ни страха, ни боли, ни нерешительности.

В постели справа от меня лежал толстый, неуклюжий человек, которому соломорезка раздробила кисть. Днем он бродил по палате, говоря с больными, делал их поручения, приносил им то, что они просили.

Он наклонялся над кроватью, расплываясь в слюнявой ухмылке, и заискивающе задавал вопросы:

— Ну, как дела, в порядке? Не требуется ля тебе чего-нибудь?

Его манера держаться была мне неприятна — может; быть, вследствие того что он был хорош и услужлив не из сострадания, а из страха. Ему угрожала опасность утратить руку, — но так как милосердие божие громадно, и господь не покинет того, кто оказывает помощь больным. Мик, ирландец, лежавший наискосок от меня, постоянно отказывался от его одолжений, не смотря на то, что и самым дружелюбным образом.

Как-то раз, в то время, когда тот отлучился из палаты, Мик сообщил

— Он как будто бы собака, приученная к поноске… Каждый в то время, когда он подходит ко мне, меня так и подмывает кинуть палку, дабы он принес ее обратно.

Данный больной ни при каких обстоятельствах не лежал в кровати нормально, а крутился с боку на бок, садился и опять ложился. Он то и дело взбивал собственную подушку, поворачивал ее и без того и этак и хмуро посматривал на нее. В то время, когда наступал вечер, он брал со своей тумбочки мелкий молитвенник. Выражение его лица изменялось, и он сходу прекратил ворочаться. Из тайников души он извлекал приличествующую случаю серьезность и облекался в нее, как в платье.

Запястье собственной искалеченной и забинтованной руки он обвил цепочкой, к которой было прикреплено миниатюрное распятие. Он напряженно и сосредоточенно по нескольку мин. прижимал к губам железный крестик.

А. Маршалл Я могу прыгать через лужи


Также читать:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: