Клод и ипполит, или непозволительная история бирюзового огня

Это произошло в те времена, в то время, когда разоренные совокупностью Лоу биржевые игроки пускали пулю себе в лоб, а детей похищали для заселения Америки. На парижских улицах, где рыскали убийцы, становились бросче фонари, а в умах уже мерцало то пламя, что скоро вспыхнуло броским светом Просвещения. Но, как и в прошлые века, то была эра трупов и чудес, видений и гноя, время сиреневой пудры для чёрного пороха и франтов для пушек, поднимавших на внутренности и воздух конечности, время щеголей на красных каблуках и красных полос на теле, покинутых плетью в зданиях терпимости.

Да и то было время торжествующей эпифании — изумительного чуда всех времен, невиданного феномена, о котором так же, как и прежде умалчивает история.

Эту историю направляться говорить тем, кто готов в нее поверить, хоть она немыслима и тяжело ручаться за неточности Натуры, которая, не в серьез либо по глупости отказавшись от величавости, показывает рассудку язык. Уроды становятся вшами в ее выческах, а из ее лона появляются двухголовые коровы и троедушные люди, поскольку Исида не ведает томительной духоты исповедален.

Они были зачаты в одну из двенадцати зимородковых ночей, в то время, когда пьяная Луна соединяется с Сатурном, а свора Гекаты спешит через пелену ртутно-пурпурно и слизи под завывания бури.

В то время, когда графиня Маргарита де Сент-Эффруа заметила долгую серебристую тетиву, протянувшуюся от ее скривленного рта до самого стульчака, она осознала, что беременна и возрадовалась этому. Какой-то ласковый свет разлился по лицу данной высокой белобрысой дамы, похожей на шест для хмеля. Подобно мужу, она хотела увековечить род, восходивший к тем временам, в то время, когда первый его представитель, Ален, сражался на Кипре на стороне Ричарда Львиное Сердце, что захватил и разграбил Кастро, старый Амафос — место поклонения бородатой богине. С того времени на гербе Сент-Эффруа красовался серебристый лев в латах, с высунутым языком на красном фоне, и с двумя золотыми звездами на главе щита.

Графиня Маргарита устроила пир в честь того, кто оплодотворил ее, и целый их дворец на улице Па-де-ля-Мюль был ярко освещен. В то время, когда, облачившись в самый прекрасный собственный костюм, она собственноручно зажигала последнюю свечу, двое мужчин принесли на доске ее супруга: на его одежде, среди цветочных узоров, расцвел пунцовый мак — результат дуэли. Ей не хватило сил лишиться эмоций.

С того времени Маргарита питала жгучее отвращение к тому, у кого не хватило такта дождаться собственного потомства. Она приказала снять его портреты и сожгла его письма. Графиня облачилась в тёмное — не в память о муже, а вследствие того что черный цвет был столь же беспросветен, как ее злоба: эту неприятную траву она пережевывала всегда, в то время, когда вспоминала его. А поминала она частенько.

Близнецы показались на свет в первой половине 20-ых годов XVIII века, в то время, когда случилось громадное затмение, а королю исполнилось четырнадцать. Это рождение изумило и потрясло всех, а потому, что итальянскому акушеру не было возможности отрезать язык, его послали с приличной суммой на родину, забрав Клятву хранить молчание, принесенную на распятии.

В отличие от других новорожденных, адельфы не были пунцовыми и сморщенными, а ротики их не напоминали слюнявые дырки под блестящими шишковатыми носами. Вид младенцев вовсе не отталкивал, и они, Наоборот, имели красивые тельца цвета слоновой кости с плоскими животиками и вытянутыми конечностями. Не обращая внимания на родовые муки, их лица были безмятежны, а просвечивающие веки опускались на глаза, казавшиеся через них небесно-голубыми. Любой из близнецов владел члеником совершенной формы и яичками, каковые должны были со временем развиться, и ласковой орхидеей с томными розовыми лепестками, чуть закрывающими маленькую миндалину, что, подобно завершающей точке, уже сулила всевозможные удовольствия. Один половой орган не преобладал над вторым, в чем и заключался неповторимый феномен той совершенной полноты, которую, в соответствии с гнозису и алхимии, воображает гермафродит. Красивые, совершенно верно статуи, близнецы были все же близки к чёрному подземному миру корней и слепых личинок речного ила.

Адельфов отнесли в церковь Святого Павла, где назвали именами Клод и Ипполит, не смотря на то, что никому не получалось отличить одного от другого. Между ними имелось только одно неуловимое различие, которое возможно было подметить, только пристально присмотревшись в подходящий момент. В левом глазу одного, Клода либо, быть может, Ипполита, иногда зажигалась бирюзовая искра на ясной лазури радужки — недолговечная жемчужина, яшмовый блеск волны, разбивающейся о гора. Беглый отсвет, пламя, заимствованное у какого-либо демона? Возможно, пагубный отблеск, страшный, словно бы некая фата-моргана, неожиданно потрясавшая в столь непорочном взоре. Но дабы найти эту мимолетную, странную искорку, необходимо было всматриваться со всем амурным -или же злобным — вниманием.

Решив сохранить в тайне столь необычное чудо природы (так как, если бы не их состояние и положение, близнецы скоро оказались бы в балагане на Новом мосту), Маргарита де Сент-Эффруа выделила им прислугу — Рено и Ренод, уравновешенных особ, могших держать язык за зубами. Сухопарый, но пузатый Рено сочетал в себе врожденную туповатую верность и суетливость куницы мастифа, а дородная Ренод с низким лбом под кичкой гордилась тем, что ей доверили добропорядочных детей, к тому же сама она была бесплодна. Эти уродцы наполняли ее спесью, которую тяжело было скрыть.

Вскормленные матерью адельфы росли в уединении дворца — просторного серого строения, возведенного в прошлом веке. То был дом-лабиринт, словно бы созданный для передвижения и сокрытия тайн невидимых жителей. В том месте были лестницы, не ведущие никуда, фальшивые двери, углубления и бессмысленные закоулки в стенках. Дневной свет падал через высокие окна на плиточный пол с шахматным рисунком и серебрил вязь на кованых перилах. Кроме стука посуды на кухне, замогильного боя часов да нечастых криков графининого попугая — никаких звуков. Нескончаемый шум Парижа заглушался каменными стенками.

Снаружи бурлил город, что, казалось, ни при каких обстоятельствах не дремал, и слышался шум этого Вавилона из сажи и грязи. Проезжая по улицам, кареты и ломовые дроги цеплялись приятель за приятеля, плетки рукоплескали по крупам лошадей, что гарцевали либо пробовали избавиться от поклажи. Иногда раздавались крики, внутренности лопались под колесами либо башмаками, и струи чёрной крови окропляли стенки. Фарс соседствовал с катастрофой. Ночной горшок выливался на шляпу святоши, две сводни осыпали друг друга оплеухами, фат приобретал пинка под зад, воровка удирала через окно, а из-под тачки поднимался целый фонтан грязи, забрызгивая фальшивую щеголиху по самые уши. Двое безногих бешено гнались приятель за втором, лубочник так звучно горланил жалобную песню, что торговка печеными грушами застывала, разинув рот, а тем временем вор извлекал у нее кошелек, и ветхий горбун щипал вдову, делавшую вид, словно бы выбирает ленты. На сумеречных улицах, куда, казалось, ни при каких обстоятельствах не заглядывает солнце, окликали, свистели и кричали. Но данный город изменялся, расширялся и строился, устремляясь навстречу Руль и Шоссе д’Антэн. Яркие известняковые утесы, облюбованные putti[39], расцвеченные гирляндами и вязью, взмывали к изменчивому небу Иль-де-Франса. Эта ракушечья грациозность низвергла жёстких атлантов и морские божества Великого столетия. Легкомыслие молодого короля затмило роскошь Людовика XIV и парики в пол-страницы эры Регентства.

С самого рождения, пока еще эти закругленные куколки загаживали парчовые свивальники, адельфов укладывали в одну громадную кровать, которую они дробили всю собственную жизнь — ровно двадцать пять лет. То было столетнее ложе с прямоугольным балдахином. Со всех сторон его окружал гобелен с изображением любви Пирама и Фисбы, за которым скрывался ночной горшок. Окна данной угловой помещения в смешанном стиле выходили на клумбы французского сада. Два красных лакированных комода, украшенных китайским орнаментом, отражались в порябевших от времени венецианских зеркалах. Наоборот камина высился стол рококо с перламутровыми арабесками, по которым еще в юные годы близнецы водили пальцами, липкими от слюны, переливавшейся, как будто бы улиточная слизь, отчего вязь начинала сверкать бросче. В этой-то обстановке и вспыхнула амурная страсть, коей суждено было гореть до самого их финиша.

Близнецы довольно часто смеялись и со хохотом же обменивались мокрыми, звонкими поцелуями. Лежа в кровати, они гладили руками, похожими на потных нескладных зверушек, кожу на животе. Оба ни при каких обстоятельствах не болели и не плакали, кроме того в то время, когда у них резались зубы. Но в случае если адельфов пробовали разлучить, они приходили в страшную гнев, чрезмерную для их причины и возраста бешенства. Они поднимали такой же вой, с каким бушевала гроза, в то время, когда они зародились в пурпурном мраке утробы. Столкнувшись с этим титаническим негодованием, Маргарита де Сент-Эффруа решила ни к чему их больше не принуждать.

До адельфов доходили лишь слухи, редкие и шепетильно просеянные. Кардинал Флери правит единолично. Усилена гвардия для защиты жителей от убийц, бродивших по улицам ночью. Королева беременна. Янсенисты интригуют против короля, а на могиле святого творятся невиданные чудеса.

Падкая до чудес Ренод подчас забывала о диве, с которым жила бок о бок. Сами же близнецы, не ведая о том, что возможно быть иными, не знали, что являются образчиком столь прекрасного уродства. в один раз Ренод, вместо того дабы отвезти барчуков на ярмарку в Сент-Овид, где меж лотками и кондитерскими лавками с лентами показывали разные диковины, повела их в Сен-Медар. За древним оссуарием, в ризнице, вымощенной песчаником, висели полотна с мученичеством святых. Девственницы, с которых живьем сдирают кожу; мужчины, жарящиеся на решетках; сосцы, зажатые калеными брызжущие кровью и щипцами, смешанной с молоком; плоть, пронзенная гвоздями; мускулы, оголенные палачом. В этом месте, где было холодно, как в мясной лавке либо склепе, разворачивались самые волнующие сцены.

На плиточном полу валялись вперемешку бедные писцы в париках из козьей шерсти, вежливые женщины в фальшивых жемчугах, скатывающихся наземь, мещанки в задранных крестьянских юбках, обнажавших лунообразные животы, торговки сельдями — с ляжками, покрытыми коркой грязи, и франты в расходящихся маленьких бархатных штанах. Кое-кто набивал рот почвой и жевал ее, другие глотали раскаленные угли, а блестящие от пота полуголые олухи осыпали градом ударов бока, лица и задницы, исполосованные синеватыми кровоподтеками. Глухой стук дубин смешивался с криками, стонами, чтением священных текстов, голосами ясновидящих проповедников. Ужасный запах — вековечный смрад паломничеств, вонь мистических порывов и мускусный дух всех истерий. Ренод наблюдала, выпучив зенки, и дышала, раздув ноздри.

— Пошли из этого, любимый, все это так гнусно, — сообщил один адельф второму.

Оба парили высоко над пропастями, и не смотря на то, что иногда Клод и Ипполит склонялись к сочувствию, они не ведали о душевных и умственных перемещениях, чуждых им самим, ограничиваясь только собой, как будто бы божества либо камни. Сладостная мука сострадания была им незнакома, и в случае если кроме того им случалось почувствовать отвращение, как в Сен-Медаре, они ни при каких обстоятельствах не возмущались, а просто отворачивались. Так были устроены адельфы, в собственном прекрасном безразличии похожие на мраморные скульптуры, зарытые в ил. Ответственнее всего было их безграничное счастье, замкнутое на себе, — круглая планета, где нет места для чего-либо еще.

Их старательно оберегали от любых контактов с другими детьми, каковые, предаваясь своим любимым играм, имели возможность проведать о секрете близнецов. Сами же они, не сознавая собственного достатка, в собственном простодушии кроме того не пробовали его раскрыть. Случайно видясь с детьми рассеянным взглядом, адельфы вовсе не хотели знакомиться. Как раз так наблюдали они на ровесницу-соседку — Мадлен Тейяк, что игралась одна в их неспециализированном саду.

в один раз в сильную жару, в то время, когда адмиралы, бархатные монашки и бражницы трещали на свечах, все обмахивались сложенными газетами, а в канавах закисала вода, Мадлен Тейяк погибла. В церкви, куда в тот сутки было нужно пойти для приличия, Клод и Ипполит заметили Мадлен в гробу — с впавшими глазами, оскаленными в ухмылке зубами и вялыми, мёртвыми волосами под венком из роз. Они еле узнали ее. На вопрос, из-за чего Мадлен Тейяк стала таковой, Ренод ответила, что она погибла и вознеслась на небо. Но, подняв глаза, адельфы заметили лишь громадную свору ворон да плывущие тучи.

В тот же сутки они пришли захотеть матери спокойной ночи: она, как в большинстве случаев, просматривала, а по спинке кресла расхаживал попугай. Не найдя Мадлен в тучах, они задали вопрос, где она и что такое смерть.

— Смерть, дорогие дети, это состояние, которое наступает, в то время, когда нас покидает дыхание, повелевающее отечественными мыслями, эмоциями, горестями и радостями, — словом, то, что зовется душой. Знайте, что все живое когда-нибудь погибнет.

— И мы также? — задал вопрос Ипполит либо, быть может, Клод.

— И мы также.

— На долгое время? — спросил Клод либо, быть может, Ипполит.

— Окончательно.

— И куда же отправляется душа, о которой ты сказала, мама?

— Никуда, поскольку это только дыхание, похожее на дуновение ветерка. Как раз так именовали ее греки — псюхе, а латиняне именовали anima, что также свидетельствует «ветер».

— И куда дует ветер, мама? Куда же он дует?

Преждевременно опечаленный голос ребенка задел Маргариту, как будто бы бархат, но бархат, уже пропитанный соком крапивы.

— Он дует в никуда. Никуда — это ничто, небытие, отсутствие всех вещей и сознания. В том месте нас больше нет.

— Нет, нет, — сообщил Клод либо, быть может, Ипполит, — нет, мама, поскольку в то время, когда я дую в глаз любимому, в том месте загорается бирюзовая искра.

— Да, — ответила Маргарита, — кислород пробуждает пламя в бирюзе, а следовательно, и в плоти, похожей на нее. Возможно, наука когда-нибудь это растолкует.

Тогда адельфы засмеялись, и один подул второму в левый глаз.

— А сейчас спокойной ночи, дети. И сообщите Ренод, дабы она уложила вас дремать.

— И все-таки, — продолжал один из двух, — в то время, когда Мадлен Тейяк покинет собственный гроб?

— Ни при каких обстоятельствах, по причине того, что ее зароют в почву и она в том месте сгниет. И достаточно об этом, — быстро сообщила графиня, пожалев, что наговорила лишнего, поскольку она была из тех (их было уже много), кто втайне отказался от веры в бессмертие и Бога души. Она мало успокоила себя тем, что близнецы говорят лишь с Ренод и Рено — простаками, каковые ничего не разболтают. Графиня задумчиво возвратилась к чтению седьмой книги «Естественной истории» Плиния Младшего, но не отыскала в том месте каких-либо указаний. «Androgynes vocatos, et in prodigiis habitos, nunc vero in deliciis»[40]. Она задумалась, верил ли Плиний в собственные божества и, как бывало часто, поискала ответа в Природе. Графиня постаралась проанализировать идею небытия, которое путала с бесконечностью, превосходящей каждые солнечные совокупности а также галактики. Тщетно, как будто бы муха, бьющаяся о стекло, силилась она постичь непостижимое, эту потусторонность потусторонности, вакуум пустоты — ничто. Задавалась вопросом, как в этом ничто растворяется жизненное начало, сознание, которое перед детьми она назвала «душой». Возможно, жизненное начало и сознание — различные вещи?

Вечером, забившись под одеяла с тем теплым эмоцией, имени которого они пока не знали, адельфы еще долго обнимались, по окончании того как Ренод унесла лампу, и, прижимаясь друг к другу посильнее простого, шептались об этом уходе в некое место, которое мнили огромным и чёрным. Они отыскали в памяти, что видели в садовых кустах голубиную тушку, дрожавшую от золотисто-коричневого гниения, и сделали вывод, что такой же станет Мадлен Тейяк, а после этого и они сами, не смотря на то, что воображали это с неимоверным трудом. И в то время, когда их губы в первый раз соединились, спасаясь от темноты, Клод и Ипполит осознали, что погибнут за одни сутки.

Уже занимался попугай и рассвет дремал, запрятав голову под крыло, а Маргарита де Сент-Эффруа так и не сомкнула глаз. «Supra Nasamonas confinesque illis Machlias, Androgynes esse untriusque naturae, inter se vicibus coeuntes, Calliphanes tradit. Aristoteles adjicit dextram mammam Us virilem, laevam muliebrem esse»[41]. Маргарита не подмечала аналогичного строения у детей. Только услышав глухой звук часов, она закрыла книгу: белесые волосы падали на лицо, растрепавшись от продолжительного бдения, и графиня смущенно думала о капризах могучей Природы, талантливой на столь отвратительное чудо. То, что оно совершилось в ее плоти, внушало неприязнь, смешанную с неловкостью и гордостью, похожую на тайное отражение в мутном и глубоком пруду.

Графиня обожала собственных детей-уродов, совершенно верно коллекционер драгоценные диковины, и ни на 60 секунд не задумалась над тем, дабы расстаться с ними, исходя из этого о иезуитах либо монастыре кроме того речи быть не имело возможности. Но, это было излишне. В то время, когда адельфам исполнилось пять лет, для них наняли синьора Бертолли, бывшего книготорговца, разоренного совокупностью Лоу, чтобы научить их латыни и итальянскому. Мсье Шевретт с карликовой скрипочкой обучал их менуэту, кадрили и гавоту, а мадмуазель Го-дийяр преподавала уроки игры на клавесине. Ну а к верховой езде их приобщил дворцовый конюх Жанно. Обучась верной посадке, адельфы умножили ее на грациозность и изящество жестов, которых недоставало Жанно, и скоро имели возможность уже сидеть в седле прямо либо же боком — в зависимости от костюма.

С раннего детства мать приучила Клода и Ипполита ежедневно облачаться то в женскую, то в мужскую одежду. Так адельфы неосознанно воскрешали старый культ богини-гермафродита, которой поклонялись в Кастро за тысячу лет до Рождества, в то время, когда данный город, где сражался их предок, еще именовался Амафос. Эта столица одного из девяти кипрских ленов отчаянно сопротивлялась эллинизации, сохраняя собственный изначальный культ. Бородатый гермафродит в женской одежде, родом из Малой Азии, потрясал царским скипетром, а в базе обрядов лежал обмен одеяниями между жрицами святилища и жрецами, что символизировало двуполость. Данный обычай пережил века и добрался до Египта, где на огромных стелах Луксора два грудастых андрогинных божества связывают лотос с папирусом.

Быть может, графиня де Сент-Эффруа знала об этом, а возможно, она почерпнула эти сведения в собственной душе — самой глубокой из тех глубоких сокровищниц, где погребены древние тайны. В случае если ее задавали вопросы, из-за чего она ни при каких обстоятельствах не появляется в церкви с детьми, она отвечала, что посещает второй приход. Молчаливо коротая дни за чтением, Маргарита отговаривалась вдовством, чтобы избежать светских развлечений, сводя их к минимуму. Искать одиночества заставила ее вовсе не смерть ветреника, что пропал, не дождавшись собственного диковинного потомства, а кропотливое презрение, коим она заглушала память о муже, — чувство столь властное и безграничное, что оно исключало каждые страдания. Это душевное Перемещение, более узкое, чем неприязнь, но столь же повелительное, никуда не исчезало, кроме того в то время, когда она просматривала, сказала либо придумывала письмо. Оно поглощало ее без остатка, и графиня смаковала недочёты, промахи, ошибки и упущения человека, что сам казался ей одной громадной неточностью.

В отличие от матери, близнецы, наследуя, быть может, ветренику-отцу, просматривали мало. Значительно чаще они ограничивались тем, чего потребовала учеба, а вдруг и делали исключения, то Сент-Эвремон[42] завлекал их значительно больше Сенеки. На полях тетрадей адельфы рисовали человечков, собачек и домики, и лишь их голоса нарушали тишину библиотеки.

Библиотека была царством коричневых теней, где пахло пылью и кожей. Чего в том месте лишь не было: ветхие географические карты с морскими чудищами и дикарями, душеспасительные книги с эстампами, изображавшими сцены из Библии, книжки физики, вежливые пасторали — все то, что Сент-Эффруа собирали, руководствуясь прихотями и собственными вкусами. Больше всего адельфам нравились картины. Аполлона и Изображения Венеры смешили до слез, а перед Евой и Адамом они застывали в удивлении, не хорошо разбираясь в Писании и поражаясь, как столь несовершенные существа имели возможность стать прародителями человечества. в один раз адельфы случайно раскрыли ветхий анатомический атлас, напечатанный в Лейдене. В том месте были представлены во всех подробностях необыкновенные внутренние пейзажи, прикрытые разрезанной плотью, совершенно верно театральными занавесами. Возможно было изучить размещение кишечника, мочевого пузыря, строение пениса и влагалища, и зародыша, скрючившегося -в матке. Все женщины и внутренние органы мужчины были старательно пронумерованы либо помечены буквами алфавита, а объекты столь красивой демонстрации, с невозмутимыми лицами и бегло набросанными локонами, в большинстве случаев держали в руке розу.

Эти картины изумили адельфов — в той степени, в какой их имело возможность прикоснуться что-то чуждое, а также задели за живое, когда взор их упал на изображение гермафродита. Не смотря на то, что эта фигура была передана не столь совершенно верно и деликатно, как того потребовала их личная анатомия, она достаточно красноречиво уведомляла об их собственной привилегии. Уже хорошо зная латынь, близнецы скоро досконально изучили собственный естество и, показав неожиданную усидчивость, проштудировали «Видоизменения» Овидия, кроме этого определив от Плутарха, что в Аргосе невеста носила на свадьбе накладную бороду, а на острове Кос юный муж переодевался дамой. Куда тяжелее было уловить идея алхимиков, вычислявших меркурий мужским и одновременно женским началом, но адельфы приложив все возможные усилия старались осознать Амбруаза Паре[43], обосновывавшего, что Анимус, соединяясь с Анимой, восстанавливает начальную Психею. Мифы были еще богаче, не смотря на то, что следы часто запутывались. Или сирийское божество Гермафродит прибыло в Грецию через Кипр, или, являясь плодом Афродиты и любви Гермеса, оно составляло единое целое с телом ласковой нимфы Салмакиды, которая прочно к нему прижималась. Эта легенда наполнила Клода и Ипполита уверенностью и блаженством в собственном нерасторжимом единстве, поскольку любой из них был двойным, а совместно они воображали одно существо. Их обуяла гордость.

Эти откровения совпали с телесным развитием. У адельфов показались конические грудки — ласковые, шелковистые холмики, чуть приподнимавшие батистовые рубахи. Розочки казались совсем бледными, потому, что близнецы были зеленовато-белыми — цвета молодого овса. Обреченные постоянно оставаться неспелыми, эти очаровательные плоды, чья вешняя чистота сулила всевозможные обольщения, черпали могущество в собственной бесцельности. С самых первых дней адельфы оставались ровными, как слоновая кость, на их телах ни при каких обстоятельствах не росли волосы либо борода — и никаких вам женских недомоганий. Близнецы пребывали идеальными.

Они закинули беспредметные детские игры: в случае если все быть может, значит, все не запрещаеться. Решив изучить пейзажи собственного неповторимого тела, двойного а также четверного, они нашли материки с цветущими садами и увешанные плодами деревья. сладостные долины и Холмы, гроты и родники, равнины с соблазнительными склонами и потайные ложбины.

Они занимались сексом по-женски. Две эластичных куницы отдавались шелковистому сладострастию кожи, нежности орхидеи и сумасшедшим ласкам, по окончании которых изнемогали, обливаясь позже и практически исчезая между играми.

— Ты знаешь, золотко, что по-итальянски он именуется il solletico? Это в точности сходится с известным греческим словом, — сказал Клод либо, быть может, Ипполит, кладя умелый палец на миндалинку, которая в тот же час затвердевала.

Они занимались сексом по-мужски. Два эфеба, обезумевших от желания, со стонами сплетали конечности, больше не разбирая, где чья роза и чей рот дрожит в ожидании. Наконец, разрушенные, со спутанными волосами, они откидывались навзничь, переводя дыхание.

— Ах, золотко, по-моему, ты сбился с пути, — со хохотом сказал Клод либо, быть может, Ипполит.

— А, по-моему, золотко, — отвечал второй, — тебя это вовсе не расстроило.

Они занимались сексом, как женщина и мужчина. Старый зверь о двух головах катался под эдемскими пальмами, Ева и Адам снова обретали тяжелое корневые соки и богатство ила. Сливаясь в поцелуе, близнецы подолгу наблюдали друг другу в глаза, и иногда вспыхивал тот бирюзовый пламя — оживала старая мечта алхимиков.

Они ни при каких обстоятельствах не произносили слово «любовь», потому, что сами были любовью, которая была похожим богов и любовь ангелов. То была нечеловеческая любовь. Чтобы заслужить это имя, ей бы пригодилась боли и печать страха, боязнь утратить любимого, тоска разлуки. Ей бы пригодился удар кинжалом в сердце, в то время, когда человек еще успевает мучиться.

Они проводили райские ночи, и в случае если кроме того Ренод догадывалась об их секрете по смятым простыням, она не сказала никому ни слова. Наутро адельфы пересказывали однообразные сны, в которых снова обретали друг друга каждую ночь. От этих рассказов они приобретали тревожное удовольствие, а при воспоминании о пейзажах, где совместно блуждали, иногда припоминали Мадлен Тейяк либо голубку, изрешеченную хрустящими червями. Так как адельфы догадывались, что в случае если их свет, сосредоточенный на себе, вытесняет тьму, мрак также может вытеснить свет. Мадлен Тейяк была только задета крылом, но взмах этого крыла иногда ощущается во сне. Но близнецы ни при каких обстоятельствах не развивали эту идея и не думали о той пустоте, о небытии, когда-то упомянутом матерью, — о расставании, которое разлучит их навеки.

Их утренний подъем был настоящей церемонией. Сначала Клод и Ипполит души не чаяли в украшениях — под стать тому помпейскому гермафродиту, которому бородатые служанки подносят зеркало. Исходя из этого ежедневно к ним заходили торговки безделушками и модными нарядами, портные, сапожники, торговцы пером и пухом, торговцы, приносившие ленты, веера, перчатки и брелоки. Каждое утро горбатый парикмахер причесывал адельфов: заплетал косички, собирал шиньоны и хвосты, делал прически а ля Грифтон, «под королевскую птицу», припудривал волосы либо, напротив, удалял пудру. В любой сезон не было недочёта в парчовых передниках, британских штанишках, камзолах на турецкий лад либо на китовом усе, французских одеждах, юбках в небольшой цветочек, индийских платках, домашних халатах с золотистым лоском, громадных и малых косынках. Зимний период, в то время, когда близнецы ходили на Бьевр кататься на коньках, они обожали мягкую выдру, несказанные ласки и желтоватую рысь соболей, привезенных из России за баснословную цену. Летом возвращались вышитый батист, голландские либо венецианские кружева, ночные чепчики с «чудесными кружевами» на иголке либо аргентановой скрепке, шелковые жабо из Пюи и те, что назывались с «натянутой нитью». Туалет адельфов утопал в красках, баночках румян, щетках, коробочках и мазях с пудрой.

Данный торжествующий безудержный нарциссизм и фетишизм был самой сутью их бытия, базой невиданного сластолюбия. Братья обожали танцевать в собственной комнате перед громадными венецианскими зеркалами. Знак превосходил пример, а отражение — объект.

Жаждая восхищения, Клод и Ипполит выходили в свет и довольно часто посещали салоны откупщиков и знати, где их появление приводило к невиданному восторгу. Графиня де Сент-Эффруа, неизменно весьма легко одетая, полагая, что суетность доставляет наслаждение только немногим, уступала эту слабость своим детям. Но, прощая их, она волновалась, как бы светские развлечения не повлекли за собой страшных открытий. Она знала, что за спиной уже судачат. Из-за чего госпожа де Сент-Эффруа не послала сына в армию? Из-за чего она не поместила дочь в монастырь либо не выдала ее замуж? Из-за чего, так в далеком прошлом овдовев, она не устраивает приемов и не появляется в свете? Что же касается брата с сестрой, как известно, у них нет ни любовницы, ни любовника. Тут кроется какая-то тайна.

Попугай издох, а Маргарита скучала по нему. Ей нездоровилось, и она начала следить за собой еще меньше, чем прежде. Часто, устав от чтения, но забыв позвонить, она так и сидела в прострации, пока пламя медлительно угасал, а помещение мёрзла. Время от времени, закутавшись в шаль, которая отдавала жиром и пылью, графиня, напротив, бродила по лабиринту ночного дворца с факелом в руке. Маргарита больше не причесывала волосы — они слабо и мёртво, как у Мадлен Тейяк, падали ей налицо. Она забыла о собственном теле с дряблыми грудями, лоном и сутулой спиной, похожим на тусклый скомканный шелк. Практически ничего не ела и хрипло пыхтела да кашляла, совершенно верно ветхий кузнечный мех.

В ноябре 1746 года Маргариту де Сент-Эффруа неожиданно оторвало громадной пурпурной струей. Графиню перенесли в постель, и, по окончании того как аптекарь разрешил войти кровь, Маргарита сама задернула штору и скоро погибла без священника либо распятия. Дети встретились с ней с открытым ртом и полуопущенными столетиями, какой некогда лицезрели Мадлен Тейяк, лишь без венка из роз и синей мухи, приклеившейся в уголке губ. На этот раз адельфы снова не осознали, что же такое смерть, и еще больше засомневались, что кто-то по большому счету способен это осознать. Паря над живыми существами и неодушевлёнными предметами, они испытывали какое-то птичье сожаление и, быть может, вспоминали голубя, зеленевшего под кустом.

В то время, когда графиня погибла, адельфы компенсировали эту досадную помеху наслаждением от похоронных торжеств. Близнецы упивались ниспадающими плюмажами из страусовых перьев и гулом громадного органа. Вечером погребения они приказали метрдотелю систематично заботиться за гробницей, заказанной мраморщику, а также затеяли партию в безик. Не смотря на то, что выбор траурных одежд доставлял удовольствие (тёмное красиво оттеняло их белокурые волосы), адельфов огорчало уединение, навязанное условностями, запрет на игры, пьесы и особенно — танцы. Они решили уехать в Италию, где никто их не знал, и остановились в Неаполе, принадлежавшем тогда Бурбонам.

Адельфы заметили спрута, раскинувшего на берегу огромные нечистые щупальца, переливавшиеся от гниения, и неподражаемые церкви, где конечности и серебряные сердца сверкали при свечах перед пронзенными мадоннами. В Неаполе смерть маячила везде, но Клод и Ипполит подмечали лишь ее сказочный декор. Неаполь был дворцом, где обитала сама Смерть. Близнецы посещали катакомбы, облюбованные мумиями в париках, и видели мраморные черепа, предназначенные для увещания наставления и рыбаков праведников, — все это напоминало о бренности жизни. Катафалки представляли собой пышные кареты, и в сравнении с ними материнский казался адельфам чересчур скромным. Время от времени по улицам водили торжественно разодетых покойников, покачивавших головами, — точь-в-точь как в римской Империи. Все это развлекало адельфов. Они кроме этого с удивлением нашли Пендино Санта-Барбара — фантастическую лестницу, выстроенную в испанскую эру, где раскрывались входы в пещеры, населенные карликами-троглодитами, каковые все время возбужденно галдели. Адельфы приобрели возмутительные терракотовые фигурки, а также — гермафродита, не смотря на то, что и не определили в нем самих себя.

Город сумел очаровать адельфов достатком зеркал, где тьма иногда вспыхивала броским огнем, похожим на бирюзовую искру в глазу. Больше всего им нравилось наслаждаться собой в зеркалах собственных покоев, собственной наготой цвета слоновой кости и отражениями собственных необычных половых органов — четыре, шестнадцать и без того до бесконечности, в случае если зеркала размешались приятель наоборот приятеля. Плоть между бедрами множилась ослепительным садом, бескрайним парадизом. Hortus deliciosus[44] каким-то чудесным образом расцветал в хрустальном холоде, пока Клод и Ипполит совокуплялись перед ним. Запыхавшись, они влюблялись в этих двойников, без звучно присоединявшихся к их ласкам, в этих красивых уродов, каковые усугубляли их нечистый разврат.

Спустя некое время, сочтенное ими приличным, хоть и кратковатым, адельфы возвратились в Париж и, убедившись, что все осталось так же, как и прежде, возобновили светскую судьбу, столь милую их сердцу, тем более что местная мода показалась им прекраснее и элегантнее итальянской.

Свет высоко ценил их общество, и многие млели при звуках их виолончельных голосков, ласково ласкавших нутро. Все были без ума от их необычайного сходства и красоты, а сами они кокетливо наслаждались позванным смущением. Свечи на люстрах меркли, когда близнецы оказались в гостиной, на долю секунды воцарялась тишина, которая, казалось, будет продолжаться всегда — неслышная, но изнуряющая. Танцующие, музыканты и те, что разговаривали на диване либо игрались в триктрак, чувствовали, как в данной пустоте, жгучей, как будто бы рана, сквозило что-то мрачное и ужасное. Счастье адельфов истребляло всех остальных, совершенно верно пламя. После этого танцующие, игроки в триктрак и острословы начинали скоро лопотать о комете, театре либо подагре, мучавшей маркиза д’Аржансона. Уроки мсье Шевретта пошли впрок, и близнецы танцевали лучше всех. Как приятно было видеть, в то время, когда брат сопровождал сестру либо, быть может, сестра брата — так именовали их в свете, и это их очень забавляло. То было огромное удовольствие: глаза мужчин загорались, а дамы, бледнея, жадно обмахивались веерами. Часто адельфы оставляли на своем пути лужи крови, качающиеся круги и верёвки на воде.

Они проявляли только не сильный любопытство, и распутники из Пале-Рояля не изумили их, так же, как некогда не встревожили сен-медарские конвульсионеры. В притоне, сплошь увешанном мишурой, адельфы видели, как игроки изнемогают за бириби либо разоряются за роковым фараоном, в то время как на антресолях некоторый лицемерный Любен[45], намазанный свинцовыми белилами, принимал визитёров борделя с разбитыми кроватями и продавленными креслами. Аббаты отдавались в том месте возбуждающим плеткам, потасканные куртизанки становились на колени перед набожными, но развращенными отцами семейств, и, как некогда в Сен-Медаре, слышались рёв и стоны. Изучения для того чтобы рода практически не удивляли близнецов, и они предпочитали гостиные, где заменяли ум радостным нравом. Они приводили к зависти, исходя из этого у них было полно неприятелей, каковые, побаиваясь весёлой злобы адельфов — данной игровой, практически кошачьей наклонности, умело скрывали собственные намерения. Так что Клод и Ипполит не подмечали кокеток, сохнущих от злобы, оттесненных кавалеров, заговорщицких подмигиваний, шушуканья за веерами и поджатых губ. Уста источали мед хорошего тона, но сердца наполнял горчайший деготь. волдыри и Пузыри неприязни вздувались и очень тихо лопались. Как имели возможность Клод и Ипполит, отраженные друг в друге, постичь подобные перемещения? Вместо того дабы ненавидеть, они смеялись.

— Вот послушай, золотко, — сообщил один второму, садясь в карету:

У почтенного мсье де Линьера

Прямо в церкви произошла премьера,

Второй раз у него поднимался

На венецьянский карнавал,

Ну а третий — в то время, когда его хор отпевал.

Но кучер подслушал. Дело в том, что он был любовником Розетты, которая, уже давно помогая мадмуазель Мелани де Линьер, была так же предана собственной хозяйке, как та — собственному брату Жозефу. Мелани де Линьер возможно сравнить с черносливом, действительно, пересушенным и несладким. Она казалась самим воплощением сухости — ветхих кожный покров и ломких костей. Крючковатый шнобель и громадные тёмные глаза придавали ей некую бдительность, ожидание чего-то недоброго. Не смотря на то, что губ у нее практически не было, но ее ночи изобиловали снами. Она бегала по лабиринтам, заполоненным самцами и мужчинами зверей с горящими от желания взглядами. Обмирая от страха, пересекала она сумрачные улочки, где ее подстерегали сатиры. Днем мадмуазель шила одежду для бедняков, а вечером просматривала «Подражание», которое становилось подражанием «Подражанию», потому что в нем прорастал гнусный, отталкивающий зародыш[46]. Однако, некоторый порыв, искренняя и безоглядная тяга увлекала ее к Жозефу, не смотря на то, что бесплодность этого рвения ранила ее, а бессилие унижало брата. В то время, когда громадная любовь сменилась неприязнью, адельфы показались именно вовремя, чтобы вкусить ее разлившейся желчи.

История о бирюзовой юбке и шоппинге


Также читать:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: