Отступление или изгнание?

Осень 1944 года была невеселой для Габриель. Столкнувшись со общей людской неприязнью, она кусала себе губы. С нею больше никто не желал говорить ни о Сопротивлении, ни о «комитетах по чистке», каковые хватали что попало виноватых и правых, ни кроме того о генерале де Голле, что, конечно же, ни при каких обстоятельствах не допустил бы появления всех этих проходимцев…

Шпатцу удалось покинуть Париж, но Габриель не имела никаких известий о нем. Она опять одинока в так же, как и прежде безрадостной столице, в стране, обитатели которой не то что не примирились, но тратили пропасть времени на сведение квитанций между собою, дотянувшись из закоулков памяти самые застарелые обиды. Магистратские «комитеты по чистке» – так как необходимо же им было отличиться! – с еще большей жестокостью наказывали невиновных, каковыми грубо говоря были все, не считая одного человека, принесшего клятву на верность маршалу Петену… Множились убийства и самосуды. В это же время война и не думала кончаться, а быстрое наступление фон Рунштедта в Арденнах в ноябре 1944 года чуть не переломило обстановку в пользу немцев.

Стареющая – ей вот-вот исполнится 62 года! – разлученная с любимым делом и стоящая на грани депрессии, Габриель отправилась на пара лет лелеять собственную тоску в Швейцарию. Более всего по душе ей приходились берега и Лозанна озера Леман. Неясная тяга к бродяжнической судьбе побуждала ее часто менять отели – значительно чаще ее приютом становился «Бо-Риваж», вместе с тем и «Палас-Бо-Сит», «Централь-Бельвю», «Руаяль» и «Савой». Габриель наезжала и в Женеву, где был распоряжавшийся ее капиталом банк Феррье-Люллена; потом она перевела средства в Цюрих. Зимою она проводила по нескольку недель то в Ангадене, то в Сен-Морице.

Переступая порог собственного любимого отеля «Бо-Риваж», Габриель выяснялась в космополитичном мире старых миллиардеров, каковые зимний период уезжали из Швейцарии погреть собственные ревматизмы на солнышке в Монте-Карло. Пристанищем им значительно чаще служил «Отель де Пари» – тот самый, где много лет назад Коко останавливалась с князем Дмитрием. В этом же отеле она жила и в ту пору, в то время, когда в первый раз встретила Вендора.

В Уши при взоре на безмятежность вод озера Леман, охваченного кольцом гор в неизменных облачных шапках, Габриель наполнялась эмоцией защищенности и практически что вечности. Данный самый пейзаж некогда чаровал Руссо, госпожа де Сталь, лорда Байрона…

Такими же вечными казались ей клиенты «Бо-Риважа» – пожилые женщины в чёрных платьях, рассеянно массировавшие морщинистые шеи, чуть прикрытые муаровой лентой, либо мосье – привидения прошлого, которым трясущаяся в их руках трость чуть помогала при ходьбе.

Появления Коко в ресторане отеля, конечно же, не могли оставаться незамеченными в среде аналогичных постояльцев. Белый твидовый костюм, тёмная блузка, поверх которой сверкали три последовательности жемчужин, и соломенное канотье приводили к трепету в публике, в которой фигурировали иные из ее ветхих клиенток. При виде Коко по залу прокатывался бормотание и шёпот, лица людей светлели. Вспоминалось прошлое – предвоенные годы, Лоншан, Довиль, Биарриц. Годы под знаком Шанель… Да, золотое было время!..

Один из лучших друзей Габриель, Мишель Деон, вспоминает, как он в один раз приехал в «Бо-Риваж» в компании Коко на собственной спортивной машине. Помирая со скуки в собственном тёмном «Кадиллаке», в котором ехала кроме этого и ее домашняя прислуга, она покинула импозантное авто, дабы сесть с ним рядом; на голове у нее была розовая газовая вуаль, какую носили автомобилистки бель-эпок. «Позади следовал „Кадиллак“, ведомый водителем в ливрее; в нем, на сиденье из серого плюша, ехали две горничные Габриель; одна из них держала в изъеденных моющими средствами руках (…) шкатулку с сокровищами хозяйки, как будто бы ехала к жителям „Бо-Риважа“ с неким священным талисманом»,[62] – пишет он в воспоминаниях.

* * *

Уединившейся в Швейцарии Габриель не хотелось бросать на произвол судьбы собственного племянника Андре Паласса, общее состояние организма которого так же, как и прежде было не на высоте. Его чахотка оставалась неизлеченной, было нужно кроме того делать пневмоторакс. Дабы видеться с ним как возможно чаще, она сняла для него вначале дом среди виноградников Лаво, позже – квартиру в Шексбре и, наконец, прекрасную, запрятанную среди деревьев виллу на буграх, возвышавшихся над Лютри. Коко не исчерпывалась тем, что наносила ему визиты – она неоднократно гостила у него. Разумеется, ей хотелось теплотою домашних уз окрасить собственные бездеятельность и одиночество, каковые все больше тяготили ее.

По окончании капитуляции Германии 8 мая 1945 года Шпатц приезжает к Габриель в Швейцарию. Он поселяется в Лозанне, и, хоть и не живет с Коко под одной крышей, их довольно часто возможно было встретить совместно на базе зимних видов спорта Вильярсюр-Ольон, в кантоне Во. Кое-кто поговаривал об их скорой свадьбе; но и на этот раз домашнее счастье обошло Габриель стороной… Не смотря ни на что, барон фон Динклаге, испытывавший потребность, начал получать от Габриель большую финансовую помощь, чуть пересек границы Швейцарии. Сохранился снимок 1951 года, запечатлевший Шпатца и Коко на фоне заснеженного пейзажа с домиками и елями-шале (это по большому счету одна из редких фотографий, сохранивших вид барона). Стареющий радующийся плейбой, элегантно одетый в плащ отличного покроя, так же, как и прежде блещет бравой осанкой… Честно говоря, около данной незаурядной пары стали роиться далеко не безобидные слухи: одни поговаривали, что Шпатц частенько поколачивает Коко, другие – что это она дурно обращается с ним, и, наконец, представители третьей группы утверждали, что между ним и между нею случаются потасовки… К 1952 году барон фон Динклаге покидает Швейцарию, предпочтя ее красотам солнце Ибицы, и тут предается удовольствиям эротической живописи, благо донжуанских воспоминаний, помогавших ему материалом, у него было куры не клюют.

Кроме Швейцарии Габриель в эти годы подолгу живет в «Ла-Паузе», куда к ней однако частенько наведывается Шпатц; она проводит большое количество времени и в Париже, но страдает от того, что более не находит в том месте общества, в котором блистала между мировыми войнами. В ту эру большинство художественного и литературного авангарда была тесно связана с высшим парижским обществом, в котором было много меценатов. Это виконтесса де Ноай, и графиня Пастре, и княгиня де Полиньяк, и госпожа Серт, да и сама Коко… Сейчас же в интеллектуальной и художественной судьбе Парижа господствовали такие лица, как Камю, Сартр и Мальро, которых никак не назовешь светскими особами. Другие, как Пикассо, ушли в изоляцию либо углубились в политическую судьбу, как Арагон… Редким, если не единственным, исключением оставался Кокто, а люди из высшего света – к примеру, мастер устраивать костюмированные балы Этьен де Бомонт – шли на громадные затраты, пробуя воскресить воздух предвоенных лет, но ввиду тщетности собственных упрочнений отказались от данной выдумки. Габриель все больше проникалась тяжёлым впечатлением, что она – сколок мира, провалившегося сквозь землю окончательно.

Но была еще одна обстоятельство, побуждавшая Габриель на долгое время не задерживаться в Париже. Через чур уж довольно часто ей тыкали в шнобель без мельчайшего снисхождения ее сообщение с немцем на протяжении оккупации. Еще через чур свежи были раны, дабы стало по-второму. Еще совсем сравнительно не так давно открылись кошмары депортационных лагерей. В этом контексте поведение Габриель будет еще долго бросать тень на ее личность, и хоть и не отдалит от нее самых родных друзей, но часть людей из ее круга, завидев ее на улице, будут переходить на другую сторону, дабы не здороваться. К несчастью, в ее случае, как при с Кокто, тот факт, что она не была приговорена к наказанию, не являлся достаточным основанием, дабы отмести всякие подозрения. Хуже того, случаи, в то время, когда забывали о достижениях и таланте живописца либо писателя, но не стихали пересуды о его судьбе на протяжении оккупации, не были исключением.

Как мы не забываем, Габриель отнюдь не была удовлетворена соглашениями, каковые связывали ее с Обществом производителей духов. В то время, когда Пьер Вертхаймер возвратился во Францию, она возобновила попытки пересмотреть договор в собственную пользу. Не будем обрисовывать все бессчётные перипетии данной продолжительной войны, которой, казалось, не будет финиша-края. Скажем лишь, что она завершилась во второй половине 40-ых годов двадцатого века. С этого срока Габриель приобретала два процента выручки от всех реализовываемых в мире духов «Шанель». Сейчас она стала одной из самых состоятельных дам на планете.

– Сейчас я богата, – наберётся воздуха она в беседе с одним из друзей. Да, сейчас она была богата, но так же, как и прежде томилась без дела – особенно по окончании того, как закончились ее тяжбы с Пьером

Вертхаймером. Но, как это ни парадоксально, с того времени между ним и между нею завязались дружбы и отношения доверия; долгая битва содействовала установлению между, казалось бы, смертельными неприятелями нерушимых связей. Больше кроме того, сейчас их объединяла искренняя симпатия – Пьер Вертхаймер был очарован тем, что примирился с бывшей эйфорией – более чем полусотни лет спустя юрист Коко Рене да Шамбрен с беспокойством вспоминал о бессчётных бутылках шампанского, откупоренных по сему предлогу. Он был, как и прежде, горд за то, что благодаря тонкостям дипломатии ему удалось добиться этого совсем согласия и неожиданного климата мира…

* * *

В Швейцарии Габриель получает, частично по фискальным соображениям, виллу на бугре, возвышавшемся над городом Совбален. Тут размешалось одно из излюбленнейших мест ее прогулок. На вершине бугра произрастал прекрасный лес; оттуда, со смотровой площадки, именуемой «Ле Синьяль», возможно было наслаждаться не только озером Леман, но и савойскими, водуазскими и фрибурскими Альпами. Строению с серыми стенками, окруженному садом в пять тысяч квадратных метров, очевидно недоставало шарма – это была «вилла с окраины», по выражению самой Габриель. Она постаралась сделать ее более приятной, декорировав интерьер с известной степенью роскоши, которую создали, например, ее любимые ширмы от Короманделя, а позднее – еще и железные стулья, созданные Диего Джакометти, братом видного скульптора. Но скоро новую хозяйку виллы снова потянуло в привычные отели, где она ощущала себя не так одиноко. Тут, в Швейцарии, она не искала себе клиентуры, но получила в этом государстве друзей, которых приглашала то в гостиницу, где она обитала, то в один из ресторанов в ветхой Лозанне, скажем, в «Ла Боссетт» либо «Помм де пен» – «Сосновую шишку». Другой раз Коко, не стесняясь, приезжала потанцевать в пивную в Шексбор, пребывавшую в нескольких километрах. В приятелях у нее ходили консультировавшие ее доктора, как, к примеру, врач Тео де Прё либо врач Вайоттон, которого она поселила вместе с его женой у себя в Рокебрюне. Госпожа Вайоттон вспоминала, как слушала в исполнении дуэта – Коко и ее подруги Магги ван Зейлен, матери баронессы Ги де Ротшильд – арии из репертуара Ивонны Принтемпс.

Что же представляла собой ее повседневная жизнь в Швейцарии? До завтрака Коко пребывала у себя в помещении, листая издания мод либо только что вышедшие романы. По окончании полудня она садилась в машину и приказала собственному «механику» везти ее в леса, растущие высоко в буграх. В том месте она одиноко бродила час либо два, и все это время машина тихо плелась за нею… Иногда к ней наезжали приятели – Жозе и Рене де Шамбрен либо Поль Моран, занимавший ранее пост посла Франции в Швейцарии, что был в Берне без единого су в кармане… Они довольно часто обедали и ужинали совместно, но говорила она мало, и неизменно, ссылаясь на спешку, уезжала по окончании десерта.

Право, ничего общего с той судьбой, которую она вела когда-то. Ее существование было серым, как воды озера, каковые она так обожала созерцать. Такое вот неспешное, вялое бытие… Да и отношения со Шпатцем были сейчас далеко не теми, что прежде… Что предпринять, дабы вырваться из этого болота?

В этот самый момент ей пришла в голову идея – одна из тех, что приходят порою на пороге старости, в особенности к тем людям, каковые сыграли известный роль в жизни общества собственной эры. А не засесть ли за мемуары? Само собой разумеется, данный проект имел возможность показаться претенциозным. Она не задавалась целью убедить читателей в собственной важности, как и в важности высокой моды, – об этом она вовсе не волновалась. Ей существовать в собственных глазах, потому что ощущала, что ее личность сходит в тень безвестности в условиях той маргинальной, бесцветной жизни, которую она влачит. Нейтральной, как та страна, где текут ее дни – через чур однообразные для жен-шины с душой борца, которым она ни при каких обстоятельствах постоянно была . А что сообщить о безмятежном – и снискавшем славу такового – климате на берегах озера Леман? Он как ничто второе содействовал той медленной смерти, на которую она себя обрекала собственной бездействием.

Наоборот – воскрешение эпизодов прошлой судьбе, воссоздание в памяти ее перипетий, горестей и радостей явится для нее восстановлением.

Само собой разумеется, она через чур трезво оценивала собственный литературный талант, дабы самой браться за перо. Действительно, она являлась автором нескольких десятков мини-эссе, но тут ей сильно помог Реверди… Так, а из-за чего бы опять не обратиться к нему за помощью? Увы, это все будет для него через чур животрепещущим… К тому же, сколько она его знает, он обязательно начнет своеволь-ничать и вносить собственные коррективы в ее манеру видения. В итоге это будут совсем не ее мемуары.

И вот Габриель решает призвать на помощь Поля Морана. Это произошло зимою 1946 года в Сен-Морице, в известном «Бадрютте» – громадном отеле в стиле fin de siecle,[63] расположенном в самом центре города. Вечера напролет Габриель и Моран вели разговор в комфортном салоне; остальные постояльцы мало-помалу разбредались по своим номерам, а беседа кутюрье и писателя затягивалась допоздна. Но, слово «беседа» тут не совсем уместно, потому что сказала одна Габриель. Сказала без устали своим хрипловатым голосом, стремясь, совершенно верно Пруст, разыскать время, которое для нее ни при каких обстоятельствах не было потерянным. Ни при каких обстоятельствах прежде глаза Коко так не сыпали искрами из-под дуг ее подведенных карандашом бровей, похожих на своды из тёмной лавы, столь довольно часто видящиеся в стране вулканов. Возвращаясь к себе в номер, очарованный Моран записывал по горячим следам меткие замечания и мгновенно кинутые формулировки, переводил на бумагу портреты друзей собеседницы – но, по манере выполнения это скорее травленные кислотой офорты, до того они кажутся едкими! Но ожидала ли Габриель в конечном итоге, что Моран запишет ее воспоминания? Просила ли его об этом? Либо душу собственному давешнему приятелю, автору «Левиса и Ирены»?[64] Тяжело на данный момент установить, как было в действительности.

Но вот шесть месяцев спустя случай отправил ей ту, кого она искала. Летом 1947 года в Венеции она познакомилась с писательницей Луизой де Вильморен, создавшей последовательность романов, а также «Постель с колоннами». Обе дамы прониклись симпатией друг к другу, и Габриель, поведав новой подруге о собственном проекте, встретилась с нею в Париже в первых числах Сентября. Изложив Луизе собственный прошлое, Коко поручила облечь ее рассказ в такую форму, которая увлекла бы просматривающую публику. Луиза дала согласие тем охотнее, что в тот момент сидела на мели. «Я всего лишь бедная пташка», – пожаловалась она. Габриель давала слово поделить с нею авторские права на будущее произведение, что разрешит «бедной пташке» хоть на время погрузиться в шикарное существование, которого она, вне всякого сомнения, была хороша. Рабочие сеансы затянулись на три-четыре месяца, встретив осложнения из-за сентиментальной жизни Луизы (она была метрессой английского посла Даффа Купера, взявшего от нее каламбурное прозвище «Кокилье» – «ракушка»). Но самым парадоксальным было то, что эта сообщение существовала с благословения леди Купер – законной жены дипломата, которая сама испытывала привязанность к Луизе… Необычным было согласие во взаимоотношениях этих трех персонажей, каковые, в соответствии с прекрасно известной формуле, вычисляли брак столь тяжелой цепью, что требуются трое, чтобы ее нести.

Как бы то ни было, фасон, по которому Габриель кроила собственные мемуары, был очень специфичен. Демонстрация собственной верности правде, которая, по словам ее приятеля Кокто, «чересчур уж нага, чего хорошего, начнёт возбуждать мужчин», – и не входила в ее намерения. Легенда о Коко стала частью ее личности – не такая уж она дура, дабы разрушать ее неподобающими признаниями! Итак, для начала направляться скрыть неудобную правду о печальном начале собственного существования. Условимся о том, что родители Шанель – зажиточные крестьяне, каковые обладали несколькими фермами и ездили только в хороших экипажах. Ее папа… владел английским языком… Покинул семью? Пускай так… Но ни слова о том, что сдал родных дочурок в сиротский приют! Монахини, каковые воспитывали Габриель, превратились в ее воображении в жёстких теток, ни при каких обстоятельствах не поступавшихся правилами. Ни слова о том, что она начинала собственную карьеру продавщицей готового платья и уж тем более – статисткой в муленском кафешантане, посещавшемся гарнизонными офицерами! Сейчас ответим на вопрос: отчего же все-таки ее именовали Коко? В случае если кто ожидает от нее признания, что она выполняла песенку «Кто видел Коко в Трокадеро», не дождется! Она предпочитает ответить по-второму: это оттого, что папаша нежно именовал ее «крошка Коко»! В том же духе выдержан и целый другой рассказ: он обрывается на 1914 годе, в то время, когда Габриель утверждается как заправская кутюрье. «А мне тогда чуть исполнилось девятнадцать», – уточняет она. Вот те раз! Мемуаристка за один раз скостила себе десять лет! Что, кстати, разрешает ей разом перескочить к периоду, о котором она значительно охотнее хотела бы поведать.

Но в случае если вчитаться в ее рассказ повнимательнее, нетрудно подметить, что в нем имеется и совсем правдивые замечания: «Лжи не потребовало от меня никаких упрочнений. Я не только сама по себе была вруньей, но к тому же мое воображение, питавшееся всякого рода низкопробными романами, содействовало украшению моего лжи, оживляя его патетическими эпизодами…»

А как не поверить в честность ее исповеди: «Детство, лишенное любви, вызывало во мне безумную жажду быть любимой?» И сколь мило ее заявление, относящееся к эре полученной славы: «Мне хотелось верить – любя то, что я создавала, обожали и меня. Меня обожали благодаря моим творениям!» Какое отчаяние прорывается в этом признании!

В случае если правильно, что Габриель сохраняла надежду благодаря собственному рассказу получить сознание собственного существования, то при всем том она не упускала из виду и собственные материальные интересы. Она рассчитывала реализовать за хорошую цену собственные мемуары какому-нибудь американскому издателю, и права на их экранизацию. Не дождавшись окончания редактирования, она схватила рукописи – и в самолет. В феврале 1948 года она вылетела в Нью-Йорк на новейшей машине «Констеллейшн» авиакампании «Локхид», достигавшей цели за двенадцать часов и предоставлявшей пассажирам шикарные личные каюты. Само собой разумеется, она тут же понесла издателям первую часть рукописи в качестве образчика. Но вопреки надеждам – а Габриель была уверена, что материал у нее с руками оторвут! – она возвратилась несолоно хлебавши. Так отчего же ее рассказ показался издателям скучным? Несомненно, ее первой неточностью было умолчание о фактах, каковые ей хотелось бы забыть. В следствии история не только сделалась пресной, но и лишилась элемента правдивости, что именно и позвал бы симпатию читателя. Поведав без прикрас о лишениях, понесенных в юные годы, она оттенила бы триумфы и свои успехи последующих лет. И тогда история ее необычайного восхождения восхитила бы американцев, каковые обожают все, что прославляет энергию индивидуума.

Так или иначе, Габриель возвратилась из Штатов мрачнее облака. Всю ответственность за фиаско она свалила на Луизу, в мыслях упрекая ее, что та, дескать, не сумела изложить ее воспоминания в более привлекательной манере. Но при всем том Габриель, которой не откажешь в умении обрушить на виноватого громы и правого и молнии, не осмелилась кроме того сказать собственной помощнице о провале предприятия, на которое та взваливала такие надежды. Лишь молчание Коко сообщило ей обо всем. Видя, как улетали тысячи американских долларов, разочарованная и травмированная Луиза написала Габриель ироничное письмо – дескать, заканчивай собственный труд сама! Ни у кого другого лучше не окажется. Инцидент очень сильно охладил дружбу между двумя дамами, но же не убил ее совсем.

* * *

Париж, авеню Монтень. 12 февраля 1947 года. Десять тридцать утра. У дверей частного дома под номером 30 под прекрасным навесом из жемчужно-серого атласа, не обращая внимания на морозец – все-таки шесть градусов! – теснятся элегантные визитёры. Один протягивает портье белую карточку, на которой значится: «Кристиан Диор требует госпожа имярек (либо мосье имярек) оказать ему честь и пожаловать на презентацию его первой коллекции».

В ту пору месье Диор был только единицам не известен… за исключением разве что клиентов кутюрье Люсьена Лелона, для которого данный бывший торговец картинами трудился в качестве модельера. У него было всего лишь пара лет опыта работы. Но самые роскошные клиенты дома Лелона обратили внимание на необыкновенный талант Диора. Определив о нем, самый большой текстильный промышленник той эры Марсель Буссак назначил ему встречу и, мгновенно попав под его обаяние, решил открыть Дом моделей его имени, выделил в качестве начального капитала 60 миллионов франков.[65]

На эту презентацию – а ей предшествовали упорные слухи о том, что она станет событием года – съехался целый блестящий Париж. Эта масса людей состояла, в основном, из завсегдатаев рю Камбон до 1939 года. В том месте были Кристиан Берар, Мария Лаура де Ноай, Этьен де Бомонт, что – о чем Габриель определила с кошмаром – создал для нового кутюрье эскизы бижутерии, и Мария Луиза Буске, хозяйка салона, планировавшего по четвергам в ее прекрасных апартаментах на площади Пале-Бурбон. Ну и, само собой разумеется, явился целый батальон журналистов, пишущих о моде, среди которых – соперничающие команды «Вог» и «Харперс»…

Два часа спустя было как мы знаем, что Кристиан Диор – несомненно, один из величайших кутюрье эры. Собратья Кристиана Диора по профессии разом ринулись его поздравлять, целовать… «В далеком прошлом не видела ничего столь красивого!» – записала себе одна пожилая женщина, которую приветствовали с громадным почтением. Это была не кто другая, как Мадлен Вионне, стяжавшая прозвище «Колдунья» за те чудеса в области шитья и кройки, которыми она славилась до 1939 года. Но среди высказанных точек зрения выделим одно, которому направляться придать особенную важность. Оно в собственности великой жрице американской моды Кармен Сноу, известной директрисе «Харперс». Выполненная энтузиазма, она написала так: «Dear Christian, your dresses are wonderful, they have such a new look!» (Дорогой Кристиан, ваши платья прекрасны, им свойствен новый взор!) Это высказывание обошло всю землю.

Но что же в конечном итоге воображает собою «новый взор», что так неожиданно появился? Из-за чего он явился как революция? В противном случае, что он знаменует собою полный разрыв с модой 1940-х годов: закончилось время толстых каблуков и неестественных, набитых ватой плечиков. О практичных костюмах, наподобие тех, что носили во время оккупации, обращение больше не шла. На повестке дня – тема возврата к самой значительной функции высокой моды: делать женское тело еще красивее! У дамы, сотворенной Кристианом Диором, – узкая талия, высокая и пышная грудь, покатые плечи, а широкие юбки ниспадали практически до почвы. Но с вечерними платьями эта мода потребовала ношения нижних юбок, осиных талий, китового уса… В общем, всей арматуры, забытой с двадцатых годов.

Нетрудно представить себе реакцию Габриель перед лицом этого «нового взора», что являл полную противоположность тому, что проповедовала она, и мог именоваться «новым» лишь в качестве прекрасно забытого ветхого. Вот какой формулировкой она охарактеризовала автора «нового взора»: «Диор? Он не одевает дам, он обивает их обоями!» Но чем больше Диор становился притчей во языцех, тем более смягчаются суждения Шанель в ее мемуарах. Кстати, с той поры, как она показывала собственную последнюю коллекцию, миновало уже девять лет. Это было еще до войны. Итак…

Не обращая внимания на все и никак о том не сожалея, она уверена, что новая мода, какой бы талант ни демонстрировал Кристиан Диор, несет в самой собственной концепции зародыши собственного истощения. Его сегодняшний успех разъясняется легко: по окончании периода лишений, обусловленных войной, дамы жаждали роскоши. Но уже неподалеку было время, думала Габриель, в то время, когда клиентки Диора насытятся по горло всеми этими тяжеловесными конструкциями, этими юбками-кринолинами, потребовавшими многих и многих метров тюля либо органди.[66] Возможно, в этом проявлялась ее ревность, но имела прозорливость и место – будущее продемонстрирует, как она была права. Но пока еще восхищение по поводу «нового взора» – «new look» – был общим. Особенно В США, где одна журналистка из Эн-би-си без капли колебаний заявила: «Диор сделал для французского кутюрье то, что парижские такси сделали для Франции перед битвой при Марне».

А что касается оппозиции, то она обрекла себя. К примеру, «Лига дам» ополчилась на «непотребное обнажение бесстыжих грудей», чем Диор соблазняет американок и которое рискует опустить «и без того низкий уровень публичной морали». А вот что писал Диору честный американец со Среднего Запада господин Эпплбай: «Моя супруга стала невыносимой: стремясь во что бы то ни начало обрести вашу хваленую осиную талию, съедает дюжина черносливин в сутки, и больше ни крошки! Ваш Дом моделей – сущий преисподняя. Ступайте к линии!»

Не отставала и Франция – в Париже, в XVIII аррондисмане, на рю Лепик, домашние хозяйки в бешенстве набросились на двух юных прелестниц – поклонниц новой моды: порвали им одежды, и бедняжкам было нужно садиться в такси полураздетыми…

Но все эти возмущения, о которых без устали трубила пресса, лишь подчеркивали успех Диора. Благодаря ему французская высокая мода – которая прозябала, не обращая внимания на деятельность таких домов, как Баленсияга, Роша, Пиге, Фат и другие, – подняла голову. Текстильные фабриканты потирали руки.

* * *

1947, 1948, 1949, 1950-й… Годы текли – монотонные, тусклые, нескончаемые для Габриель в собственной безрадостной похожести. Лозанна, Париж, Рокебрюн… В Швейцарии, не считая визитов нескольких друзей, львиную долю ее дней составляли привычные прогулки. Вечером она мерила шагами любезную ее сердцу водуазскую почву. Одна из излюбленнейших прогулок уводила Коко в том направлении, где на прогалине леса, рядом от Лозанны, размешалось шале «Бонзанфан», устроенное на ветхой ферме. Тут на по-деревенски безыскусные столы, источавшие приятный смоляной запах, ставились черничные пироги с молоком. Другой раз прогулка уводила ее и дальше – карабкаясь по горным тропам, она доходила до елового леса Юры, дабы оттуда еще дальше всматриваться в склоны, по которым взбираются истосковавшиеся по золотому весеннему солнцу виноградники… Данный здоровый образ судьбы с ежедневной физической активностью поддерживали в ее теле крепость и энергию, каковые не покинут ее до конца жизни.

Храня верность Швейцарии, Габриель однако все продолжительнее и продолжительнее задерживается в Париже. В июле 1949 года она приняла, по советы Лукино Висконти, молодого кинематографиста Франко Дзеффирелли, которому тогда было 26 лет. Она стала его экскурсоводом по столице, организовала ему встречи с различными людьми, а также с еще малоизвестным тогда Роже Кристианом и Вадимом Бераром, осыпала подарками. Опубликованные им воспоминания говорят о том, что Габриель умела обосновывать собственную щедрость. Не ведя светской жизни в собственном смысле слова, она начала появляться в «Гранд-опера», в других театральных залах. И хоть ей так и не удалось по-настоящему забыть большое унижение, пережитое ею в сентябре 1944 года, она мало-помалу втянулась в парижскую судьбу. Но лето она проводила в «Ла Паузе», где так обожала морские горизонты, ароматы лаванды и старые оливы. Ей прекрасно было в том месте отдыхать, по причине того, что мягкий климат длился до последних дней октября. Она приглашала в том направлении друзей – Сержа Лифаря, Андре Френьо, Мишеля Деона либо Жана Кокто, что скоро станет ее соседом, поселившись у Франсины Вейсвайлер на мысе Ферра.

Не обращая внимания на это, Габриель все тяжелее переносила собственную бездействие. Это ее состояние усугублялось смертями родных ей людей: в первой половине 40-ых годов XX века уходит из судьбы князь Дмитрий, во второй половине 40-ых годов двадцатого века – Жозе Мария Серт, не успев завершить роспись собора в Више, в Каталонии. В первой половине 50-ых годов XX века покинул данный мир герцог Вестминстерский. Но ни одна смерть не явилась для нее таким ударом, как смерть польской подруги. Не смотря на то, что они ни при каких обстоятельствах постоянно ревновали , а порою им случалось и ненавидеть друг друга, Мися и Габриель ни при каких обстоятельствах не теряли друг друга из виду, не могли распроститься между собой, и нет ничего, что связывало их так, как то, что их разделяло. Коко называла ее «госпожа Вердурински» (что было правдиво до жестокости), а словесный портрет, что сохранил для нас Поль Моран, остается одной из богатейших коллекций ядовитых стрел, когда-либо составленных ею:

«Она щедра: в то время, когда кто-нибудь страдает, она готова дать все – дать все, дабы он страдал .

В то время, когда она ссорит меня с Пикассо, то говорит: «Я тебя спасла от него».

Она жаждет великого – она обожает соприкасаться с ним, обнюхивать его, покорять его, низводить до малого.

Мне случается кусать моих друзей, но Мися глотает их».

Но нетрудно представить себе, что подруга, которая некогда была способна крикнуть Коко перед кругом друзей «Заткнись, идиотка!», знала, чем себя защищать.

По правде сообщить, тех, кто в ту пору бывал у Миси, не поразило известие о ее смерти. От нее осталась одна тень, а практически за десять лет до того она сделалась фактически слепою. Уход Серта, уход Русси нанесли ей мучительные удары… и она начала искать убежища в наркотиках. Мися довольно часто наезжала в Швейцарию не только после этого, дабы повидаться с Коко, но и чтобы дотянуться морфию, без которого она уже не имела возможности обойтись, впредь до того, что никак не стеснялась вкалывать себе очередную дозу прямо через юбку под столом на протяжении обеда в ресторане; время от времени, но, она забывала и о самом обеде, а порою наряжалась всевышний знает как.

Фотография, снятая Хорстом в Венеции во второй половине 40-ых годов двадцатого века, запечатлела тяжёлый силуэт данной дамы. Белая одеревенелая фигура, призрак – вот все, что осталось от некогда юный, цветущей, сияющей прелестницы, которая когда-то приводила к восхищению у Ренуара и Боннара.

…15 октября 1950 года вечером Габриель, извещенная о том, в каком состоянии ее подруга, помчалась на улицу Риволи в бывшую квартиру Серта. Мися, не поднимавшаяся с постели в течении целого месяца, была очень не сильный, на пороге смерти… Но так же, как и прежде не потеряла ясности ума. Она только что приняла таинство соборования. Определив о прибытии Шанель, Мися, через чур изнуренная, дабы вынести все эти словесные соболезнования, набралась воздуха и, повернувшись лицом к стенке, простонала: «Коко! Ах… Она меня убьет!»

В один момент с Габриель съехались пара друзей умирающей, а также Клодель и Кокто. Мися негромко угасла глубокой ночью.

Чуть забрезжил новый сутки, Габриель, выполненная хладнокровия и решительности деревенской дамы перед лицом смерти, забрала дело в собственные руки. Она велит перенести усопшую на громадную кровать под балдахином, где некогда дремал Жозе Мария… После этого, запершись в помещении с покойницей, принялась обряжать ее в последний раз. В то время, когда час спустя она наконец открыла дверь и разрешила приятелям посмотреть на новопреставленную, тем осталось лишь констатировать чудо: покоившаяся на убранном белыми цветами смертном одре, вся в белом, с бледной розой на груди, украшенной лентой того же оттенка, шепетильно причесанная и нарумяненная, Мисия вернула себе прошлый блеск.

Это была последняя дань, которую Коко принесла подруге. Мися обрела вечный покой на мелком кладбище Вальвен, омываемом плавным течением Сены, рядом от могилы ее давешнего поклонника – Стефана Малларме. Сейчас почва соединила их…

* * *

Полтора года спустя Габриель, которую не покидала навязчивая идея написать собственную биографию, обратилась на этот раз к молодому журналисту Мишелю Деону, что к тому времени уже был автором романа «Я не желаю его забыть ни при каких обстоятельствах». Деон принял предложение. Больше года Шанель и Деон пробовали привести мемуары в надлежащий вид. Но потому, что Габриель так же, как и прежде цеплялась за легенду о самой себе, хотя поведать читателям ее вместо правдивого рассказа о собственной жизни, выдумка и в этом случае была обречена на провал. То, что в ее изустном рассказе имело возможность сойти за правду, звучало фальшиво, будучи переложенным тёмным по белому на бумагу. И она замечательно дала себе в этом отчет, взяв 300-страничную рукопись из рук Деона. Мемуаристка появилась в той же ситуации, что и с Луизой де Вильморен. «В этих трехстах страницах, – сообщит она одному из собственных друзей, Эрве Миллю, что передаст ее слова Деону, – нет ни одной фразы, которая была бы не моей, но я пологаю, что американцы ожидали бы не этого».

Непременно, Габриель действительно грезила о заокеанских читателях – так как пробовала же она реализовать созданную совместно с Луизой де Вильморен рукопись нью-йоркским издателям. Но в словах, сообщённых Эрве Миллю, таится болезненное для нее признание: она выбрала не тот путь, посчитав жизнеспособным литературный жанр, являющий собою что-то среднее между волшебной сказкой и биографией. Что невозможно, то невозможно. Да и французские читатели чуть ли оценили бы фальшивые воспоминания Коко Шанель…

Но как бы все-таки заявить о себе? Нет ли вторых способов известить, что она так же, как и прежде существует?

ВОЗВРАЩЕНИЕ МАДЕМУАЗЕЛЬ

19 августа 1953 года Габриель вступила в собственный семьдесят первый год. Четырнадцать лет назад она повесила замок на двери собственного респектабельного Дома мод. Жила в одиночестве, в разочаровании, утратив многих собственных друзей. Для нового поколения имя Шанель не означало ничего, не считая известных духов. И вот на закате собственного существования, в том возрасте, в то время, когда большая часть людей уходит из активной судьбы, она кинула миру дерзновенный вызов: решила снова открыть собственный Дом моделей… И не после этого, дабы он ограничивался маргинальной ролью, не с целью отыскать занятие своим ветхим годам, а после этого, дабы явить его во всем предвоенном блеске, вернуть интернациональный престиж…

Что побудило Габриель пуститься в такую очевидно рискованную авантюру? Для этого существовала целая связка мотиваций, наслаивавшихся друг на друга, совершенно верно черепица. Во-первых, что бы она о себе ни сказала, она в далеком прошлом уже стала предусмотрительной рабочий дамой – братья Вертхаймер имели красивую возможность в этом убедиться. Помимо этого, сейчас источником ее доходов стали только проценты с выручки от продажи духов. Сумма доходов имела возможность вырасти только при роста количеств продаж. Но, несмотря кроме того на фантастическую рекламу, нечайно созданную этим духам известным признанием Мерилин Монро – которая, по ее собственным словам, «натягивала на ночь только пара капель „Шанели № 5“, и больше ничего» – и не говоря уже о том, что данный парфюм оставался самым известным в мире, продажи, согласно точки зрения Габриель, росли не так скоро, как ей хотелось бы. Не то дабы она опасалась появляться в нищете, но так как известно – кто в делах не получает значительного перемещения вперед, тот откатывается назад. «Вперед и лишь вперед!» – это правило полностью для всех.

Итак, что же предпринять? Габриель назначает Пьеру Вертхаймеру деловую встречу в Швейцарии. Встреча прошла в Уши, на террасе отеля «Бо-Риваж». Разговор был дружеским и столь же умиротворенным, какою сейчас была расстилавшаяся перед их глазами совсем ровная поверхность озера.

– Пьер, а не запустить ли нам на рынок новый парфюм? – нежно внесла предложение Коко.

Она считала, что предлагает отличное средство расширить показатели рабочий активности общества.

– Опасаюсь, что это не самая отличная мысль, – с ухмылкой сообщил Вертхаймер.

Наполеон против России Изгнание


Также читать:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: