Разговор свиньи с правдою

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович

За границей

I

Имеется множество средств сделать человеческое существование постылым, но чуть ли не самое верное из всех – это вынудить человека посвятить себя культу самосохранения. Решившись на таковой подвиг, надлежит победить в себе всякое буйство духа и признать собственную жизнь низведенною на степень бесцельного мелькания на все то время, покуда будет продолжаться искус животолюбия.

Но, во-первых, чтобы выполнить такую задачу в полной мере добросовестно, нужно, в первую очередь, быть свободным от каких бы то ни было обязательств. И не только от таких, каковые обусловливаются апелляционными и кассационными сроками, но и от вторых, более щекотливого свойства. Либо, говоря меньше, необходимо сознать себя и безответственным, к тому же совсем праздным человеком. Потому что, на протяжении процесса самосохранения, любая забота, всякое напоминовение о покинутом деле а также «мышление» по большому счету – считаются не kurgemaess[1]и мешают щелочам и солям удачно всасываться в кровь.

Среди дам субъекты, талантливые целиком и полностью отдаваться праздности, видятся частенько (культурно-интернациональные дамочки, кокотки, бонапартистки и проч.). Любая дамочка самим всевышним как бы полностью предназначена для забот о самосохранении. В прошлом у нее – декольте, в будущем – также декольте. Ни о каких обязательствах не может быть тут речи, не считая обязательства содержать в чистоте бюст и шею. Исходя из этого любая дамочка не только с готовностью, но и с удовольствием устремляется к курортам, зная, что тут дело совсем не в том, в каком положении находятся легкие либо почки, а в том, чтобы иметь законный предлог но пяти ежедневно наряжаться и раздеваться. Самая нехорошая дамочка, в случае если всевышний наградил ее хоть какою-нибудь частью тела, на которой без ожесточения может остановиться взгляд мужчины, – и та заблаговременно разочтет, какое положение ей направляться принять на протяжении питья Kraenchen, чтобы как раз эту часть тела отрекомендовать в самый выгодном свете. Я знаю кроме того старух, у которых, подобно ветхим, ассигнациям, оба нумера в далеком прошлом утрачены, да и портрет поврежден, но каковые однако подчиняли себя всем огорчениям курсового лечения, по причине того, что нигде, не считая курортов, нельзя встретить такую массу мужских панталон и, значит, нигде запрещено так целесообразно освежить потухающее воображение. Словом сообщить, «дамочки» – статья особенная, которую по большому счету ни тут, ни в другом каком людской деле в расчет принимать не надлежит.

Но в среде мужчин подобные оглашенные личности видятся только как исключение. У всякого мужчины (нежели он, но, не бонапартист и не отставной русский сановник, грезящий, в виду Юнгфрау 1(Комментарии к таким сноскам наблюдай в Примечаниях I), о коловратностях мира подачек) имеется отчизна, и в данной отчизне имеется какой-нибудь родной интерес, в соприкосновении с которым он чувствует себя семьянином, гражданином, человеком. Развязаться с этим эмоцией, кроме того временно, плохо не легко; и я положительно уверен, что самый культ самосохранения обязан от этого пострадать. Легко сообщить: позабудь, что в Санкт-Петербурге существует цензурное ведомство, и после этого забери одр твой и гряди; но выполнить данный совет на практике, право, не легко.

Сравнительно не так давно, проезжая через Берлин, я заехал в зоологический сад и посетил осуждённого в том месте чимпандзе. При случае рекомендую и вам, читатель, последовать моему примеру. Вы заметите бедное дрожащее существо, до того угнетенное тоской по отчизне, что кроме того предлагаемое в изобилии молоко не утешает его. Скорчившись, сидит злосчастный пленник под теплым одеялом на соломенном одре и, закрывши глаза, спит предсмертного дремотой.[2]

Какие конкретно сны снятся старику – этого, само собой разумеется, нельзя угадать, но, если судить по тоскливым вздохам, ясно, что перед умственным его взглядом мелькает что-то неординарно заманчивое и дорогое. Возможно, в том месте, в родных лесах, он был исправником, а возможно, кроме того министром. В первом случае он давал предупреждение и пресекал; во втором – принимал в назначенные часы доклады о пресечении и предупреждении. Несомненно, это были доклады не особенно умные, но так как для чимпандзе, по части мудрости, не особенно большое количество и требуется. И вот, сейчас он умирает, не осознавая, для чего пригодилось оторвать его от дорогих сердцу заинтересованностей отчизны и посадить за решеткой в берлинском зоологическом саду. Умирает в неприятном сознании, что ему не разрешили кроме того подать прошения об отставке ( , посадили в клетку и увезли), и благодаря этого в том месте, на родине, за ним числится тридцать тысяч неисполненных начальственных предписаний и девяносто тысяч (по числу населяющих его округ чимпандзе) непроизведенных обысков! Не знаю, как подействует это скорбное зрелище на вас, читатель, но на меня оно произвело воистину тяжёлое чувство.

Во-вторых, мне думается, что люди науки, осуждающие собственных клиентов выдерживать направления лечения, упускают из вида, что эти направления влекут за собой необходимое цыганское житье, среди беспорядка, в тесноте, вне возможности найти хоть 60 секунд укромного и независимого существования. Из привычной воздуха, в которой вы так или иначе обдержались, вас насильственно переносят в воздух чуждую, насыщенную иными нравами, иными привычками, иным говором а также иным разумом. Перед глазами у вас снует взад и вперед пестрая масса людей; в ушах гудит разноязычный говор, и все это сопровождается таким однообразием форм (вечный праздник со стороны наезжих, и вечная лакейская беготня – со стороны туземцев), что под конец теряется кроме того ясное сознание времен дня. Это однообразие маятного перемещения досаждает, тревожит, приводит к ежеминутному ропоту. Нет ничего изнурительнее, как не осознавать и не быть осознаваемым. Я говорю это не в смысле разности в языке – для культурного человека это неудобство легко устранимое, – но тяжело, практически невыносимо в молчании снедать боль сердца, ту щемящую боль, которая зародилась где-нибудь на берегах Иловли 2 и по пятам пришла за вами к самой подошве Мальберга.[3]Там, в равнине Иловли, эта боль напоминала вам о живучести в вас людской естества; тут, в равнине Лана, она ровно ни о чем не напоминает, потому что ее в далеком прошлом уже пережили (возможно, за пара поколений назад), да и на бобах развели. Кроме того, эта боль делается показателем неблаговоспитанности с вашей стороны, по причине того, что неприлично вздыхать и роптать среди людей, которым, в качестве восстановляющего средства, прописано непременное душевное самообладание. Не светло ли, что те катаральные улучшения, каковые достигаются вдыханием и глотанием подлежащих щелочей, должны в значительной степени ослабляться полным отсутствием условий, составляющих простую принадлежность той жизни, с которою вы, по крайней мере, лично привыкли соединять представление об оседлости.

В-третьих, наконец, культ самосохранения заключает в себе что-то, свидетельствующее не только о чрезмерном, но, возможно, и о незаслуженном животолюбии. Русская пословица гласит так: «жить живи, но и честь знай». И увидьте, что, как все народные пословицы, она имеет в виду не празднолюбца, а человека, до истощения сил тянувшего выпавшее на его долю жизненное тягло. В случае если кроме того ему, истомленному человеку тягла, нужно «честь знать», то что же сообщить о празднолюбце, о бонапартисте, у которого ни назади, ни в первых рядах нет ничего, не считая умственного и нравственного декольте? Клянусь, нужно знать честь, господа! Поразмыслите! миллионы людей изнемогают, прикованные к почва и к труду, не справляясь ни о почках, ни о легких и зная лишь одно: что они повинны работе, – и внезапно из этого безграничного кабального моря выделяется горсть празднолюбцев, каковые самовластно декретируют, что для кого-то и для чего-то необходимо, чтобы почки действовали у них в исправности! Ах, господа, господа!

Все это я превосходно осознавал, и все эти возражения были у меня на языке прошедшей весной, в то время, когда решался вопрос о доставлении мне возможности прожить «аридовы веки». Но – необычное дело! – в то время, когда люди науки высказались в том смысле, что я месяца на три обязываюсь позабыть прошлое, будущее и настоящее, для того чтобы целиком и полностью посвятить себя нагуливанию животов, то я не только ничего не возразил, но сделал вид, что большое количество доволен. Я знал, что, для восстановления сил, я обязан буду растратить собственные последние силы, – и промолчал. Я отлично провидел, что процесс самосохранения совсем разорит мой и без того разоренный организм, – и сообщил: помилуйте! куда угодно, хоть в тартарары! Я – человек дисциплины по преимуществу и твердо верю, что всякое «распоряжение» клонится к моему благу.

Словом сообщить, я сел в вагон и отправился.

Но так как факт совершился, и нелегкая принесла уже меня на берега вонючего Лана, то я считаю себя вправе поделиться с читателями вынесенными мною впечатлениями. Пишу не для дамочек и не для бонапартистов, а для тех, кои, сидя на берегах Лопани, Вороны и Хопра, не ослабляючи вздыхают над вопросами об акклиматизации саранчи, колорадского жучка и гессенской мухи 4. Пускай дойдет до них мой голос и сообщит им, что кроме того тут, в виду башни, в которой, по преданию, Карл Великий замуровал собственную дочь (тут все башни таковы, что в каждой кто-нибудь кого-нибудь замучил либо убил, а у нас башен нет), ни на 60 секунд не покидало меня представление о саранче, опустошившей благословенные чембарские пажити. И пускай засвидетельствует данный голос, что, покуда человек не развяжется с понятием о саранче и других расхитителях народного достояния, до тех пор никакие Kraenchen и Kesselbrunnen 5 «аридовых столетий» ему не дадут.

Но если бы и вправду глотание Kraenchen, в соединении с ослиным молоком, способно было дать бессмертие, то и такая возможность чуть ли бы соблазнила меня. Во-первых, мне думается, что бессмертие, посвященное постоянному наблюдению, чтобы в организме не переставаючи совершался обмен веществ, было бы частично дурное; а во-вторых, я так совестлив, что не могу воздержаться, чтобы не задать вопрос себя: нежели все мы, культурные люди, сделаемся бессмертными, то при чем же останутся попы и гробовщики?

Напоследок настоящего введения, еще одно слово. Выражение «бонапартисты», с которым читателю неоднократно нужно будет встретиться в предлежащих эскизах, отнюдь не нужно осознавать практически. Под «бонапартистом» я разумею по большому счету всякого, кто смешивает выражение «отечество» с выражением «ваше превосходительство» а также отдает предпочтение последнему перед первым. Таких людей во всех государствах множество, а у нас до того достаточно, что хоть лопатами огребай.

* * *

В одно красивое утро, часов около одиннадцати, всех нас, «отпущенных по пачпорту», в Вержболове обыскали и, по сделании надлежащих отметок, переправили, как в старину певалось, «в гости к братьям пруссакам». Но нынешние братья пруссаки уж не те, что прежде были, и приняли нас не как «гостей», а как данников. В первую очередь они удостоверились, что у нас нет ни чумы, ни иных телесных озлоблений (за это удостоверение нас заставляют уплачивать в петербургском германском консульстве по 75 копеек с паспорта, чем очень оскорбляются выезжающие из России чужестранцы, а нам оскорбляться не предоставлено), а позже сообщили милостивое слово: der Kurs 213 пф., другими словами рубль с лишком на марку стоит дешевле против обычной цены. Напоследок, обыскав отечественные багажи (очень, но, деликатно) и удостоверившись по отечественным простодушным лицам, что отныне все пфенниги и марки, сколько бы таковых у нас ни выяснилось, мы не токмо за ужас, но и за совесть обязываемся сполна расходовать на пользу германского отечества, заявили нас от митирогнозии свободными 6.

Необычное дело! покуда мы пробирались к Вержболову (немцы уж именуют его Wirballen), никому из нас не приходило в голову выглядывать в окна и любопытствовать, какой из них раскрывается пейзаж. Как-то само собой предполагалось, что все известно и переизвестно. «Мокрое место, по которому растет ненастоящий лес» – вот картина, которую ожидал встретить взгляд и чтобы не было которой каждый старался убить время независимо от впечатлений родной природы. Одни, не разгибая поясницы, «винтили». Другие во всеуслышание роптали, что никакой «заграницы» не требуется и что всю эту «заграницу» придумали их дамочки, каковые, под предлогом исправления супружеских почек и легких, собрались ловить по курзалам бонапартистов всех наименований. Третьи всеминутно тосковали, «каким-то нас курсом батюшка-Берлин наградит».

– Думается, мы в наше время смирно сидим… Ни румынов, ни греков, ни сербов, ни болгар – ничего за нами нет! пора бы уж и нам милостивое слово сообщить! – слышалось в одном углу.

– Ну, батенька, и за саранчу также не похвалят! – где-то по соседству раздавалось в ответ.

Кроме того два старца (с претензией на государственность), ехавшие вместе с нами, – и те не интересовались своим отечеством, но вычисляли его только местом для получения присвоенных по штатам окладов. По-видимому, они ничего не ожидали, ни на что не роптали, а также ничего не мыслили, но в национальном тишине сидели друг против друга, спесиво рукоплеща глазами на других пассажиров и как бы говоря: мы на счет казны нагуливать животы едем!

Живя в Санкт-Петербурге, я знал об этих старцах по слухам; но эти слухи имели таковой определенный темперамент, что, соглашусь, до самого Эйдткунена 8 я с величайшим тревогой взирал на них. Я так и ожидал, что они вынут казенные подорожные и сообщат: а нуте, предъявляйте собственные сердца! И тогда прощай, Эмс, прощайте, Баден-Баден, Интерлакен, Париж! Один был малого роста, сложен кряжем и именовался по фамилии Дыба; второй был долог, сухощав, взвивался и уменьшался, как будто бы змей, и именовался по фамилии Удав. Оба пребывали в чине бесшабашного советника, и у каждого было по трещине на протяжении черепа. Один прошел школу графа Михаила Николаевича в качестве государственного служащего для правонарушений; второй прошел школу графа Алексея Андреевича в качестве государственного служащего для чтения в сердцах 9. Оба являются представителями новой департаментско-курьерской аристократии. У одного в гербе была изображена, в червленом 10 поле, рука, держащая серебряную урну с надписью: не пролей! у другого – на серебряном поле – рука, держащая золотую урну с надписью: содержи в опрятности! Из чего дозволялось заключать, что оба происходят не от Рюрика. Оба в юных летах думали скончать жизнь в столоначальнических должностях, но, благодаря безусловной свирепости при выполнении начальственных предписаний, были увидены, понравились и удостоены увеличения в должностях и чинах. И, в довершение всего, у обоих, по смерти, вместо монументов будет воткнуто на могилах по осиновому колу. Спрашивается: в виду столь жестоковыйных идолов возможно ли было не трепетать, пока Эйдткунен не предстал перед нами в качестве несомненной действительности?

И в действительности, в Эйдткунене картина изменилась, как бы волшебством. Винтившие кинули русские карты и на первых порах как бы совестились продолжать винт в германском вагоне. Пассажиры, роптавшие на жен, смирились, а те, каковые ожидали милости от «батюшки-Берлина», прочтя: der Kurs 213, совсем убедились, что за саранчу не похвалят. Что же касается до национальных старцев, то я легко их не определил. Когда с них сняли в Эйдткунене чины, так они в тот же час же отлучились и, выпустив угнетавшую их государственность, всем без разбора начали подмигивать. И шафнеру германского вагона, и француженке, ехавшей в Париж за товаром, а также мне… И всем, казалось, говорили: не таите помышлений ваших, потому что в наше время у нас в Санкт-Петербурге… вольно! 12

И вот чуть мы разместились в новом вагоне (мне было нужно сесть в одном спальном отделении с бесшабашными советниками), как в тот же час же ринулись к окнам и начали наблюдать.

Природа, которая раскрывалась перед нами, мало чем отличалась от только что покинутой мною природы русско-чухонского поморья, в песках которого ютилось привычное читателю Монрепо 13. Та же низменная равнина, те же рудо-желтые пески, вперемежку с торфяными низинками. Но ни кочкарника, ни мхов, ни лезущего отовсюду лозняка, ни еле дышащей, одиноко стоящей и во все стороны гнущейся березки – и в помине нет. И справа и слева тянутся засеянные поля, к каким значительно более идет эпитет «необозримых», нежели, к примеру, к полям Тверской либо Ярославской губерний и по большому счету средней полосы России. Я видал такие широкие полевые пространства в южной половине Пензенской губернии 14, по, под опасением возбудить в читателе недоверие, утверждаю, что репутация производства так называемых «буйных» хлебов значительно с громадным нравом возможно применена к обиженному природой прусскому поморью, нежели к чембарским благословенным пажитям, где, как говорят, глубина черноземного слоя достигает двух аршин. В Чембаре так продолжительно и легкомысленно рассчитывали на нескончаемую свойство земли создавать «буйные» хлеба, что и не видали, как поля выпахались и хлеба присмирели. Тут же, разумеется, ни на какие конкретно богатые и великие милости не рассчитывали, а, наоборот, и денно и нощно лишь одну думу думали: как бы среди песков да болот с голоду не подохнуть. В Чембаре говорили: а Если всевышний дожжичка не отправит, так нам, братцы, и помирать не в диковину! а в Эйдткунене говорили: в том месте как будет угодно по поводу дожжичка распорядиться, а мы помирать не согласны!

Из-за чего на берегах Вороны говорили одно, а на берегах Прегеля второе – это я решить не берусь, но положительно утверждаю, что ни при каких обстоятельствах в чембарских палестинах я не видал таких «буйных» хлебов, какие конкретно мне удалось видеть этим летом между Вержболовом и Кенигсбергом, и в особенности дальше, к Эльбингу. Это было до таковой степени нежданно (мы все заблаговременно зарядились мыслью, что у немца хоть шаром покати и что без отечественного хлеба немец подохнет), что некто из ехавших рискнул кроме того подметить:

– Вот заметите, что не так долго осталось ждать из этого к нам хлеб возить станут!

На что второй ехавший патриотически-задумчиво пробормотал:

– Ну, это уж, думается, не тово… Этак, брат колбаса, ты, пожалуй, и вовсе нас в полон заберешь!

Но этого мало, что хлеба у немца на песках родятся буйные, у него и коровам не житье, а эдем, благодаря изобилию лугов. При тех же самых условиях (тот же торф) выйдешь, бывало, в Монрепо взглянуть, как оно в том месте произрастает, – и разом делается как-то нестерпимо скучно. Думается, все было сделано: и канавы в прошедшем сезоне по осени чистили, и золото из Кронштадта целую зиму возили и по полянкам разбрасывали, а все проку нет. Куда ни посмотришь – или мох целой, или какая-то бурая болячка, или целая щетка молоденьких березок выскочила, и лишь где-где занялась настоящая трава. Ну, очевидно, на данный момент следствие.

– Иван! да совершенно верно ли вы золото из Кронштадта тут валили?

– Помилуйте! вот и бумажки-с!

– Ну, значит, канавы в осеннюю пору не прочистили как направляться?

– И канавы запрещено лучше чистили, лишь в них вода, вишь, стоит…

– Отчего ж она не стекает?

– Да стеку ей нет – оттого. Еще спервоначалу Иван Павлыч (прошлый вотчинник), когда эти самые луга затеял – все стеку искал. Сыщет, ан на следующую весну его песком затянет – давай песок разгребать. До воли мужик-от недорог был, разгребут стёк, канавы наново вычистят, – трава-то и уродится; а как подошла воля, разгребать-то и некем стало. По канавкам лозняк отправился, по полянкам мох выскочил, затягивает ежегодно, да и шабаш. Ну, Иван Павлыч-то видит, что нежели тут хозяйствовать, так последние брюки с себя снять придется, – осердился, плюнул и реализовал всю Палестину. «Пропадайте, говорит, вы пропадом, а я на утепленные воды ездить стану!»

И совершенно верно, как ни безнадежно заключение Ивана Павлыча, но нельзя не дать согласие, что ездить на утепленные воды все-таки эргономичнее, нежели пропадать пропадом в Петергофском уезде 15. Имеется люди, у которых так и в гербах значится: пропадайте вы пропадом – пускай они и пропадают. А нам с Иваном Павлычем это не с руки. Мы лучше в Эмс отправимся да легкие пообчистим, а на зиму снова возвратимся в отечество: неужто, дескать, петергофские-то еще не пропали?

– Послушай, но ж, Иван! как же мужики-то? у них так как надел… обеспечение, братец, поскольку это! Неужто ж и они стеку не смогут сыскать?

– И мужики также бьются. Никто тут на землю не сохраняет надежду, все от нее бегут да около кое-чего побираются. Вон она, мельница-то отечественная, что уж месяц безлюдная стоит! Кругом на двадцать верст второй мельницы нет, а для отечественной вряд до Филиппова заговенья 16 помолу дотянется. Вот хлеба-то тут каковы!

Таковы порядки в Монрепо. А тут, под Инстербургом 17, сумели и стёк найти, и луга расчистить, и коровье житье устроить. Везде канавы чистые, без лозняка, и везде вынутый из канав торф сформован и сложен в стопки. Этим торфом и отапливаются, и сдабривают поля. Кроме того лес – и тот совсем не так безнадежно тут наблюдает, как привыкли думать мы, отапливающие гречневой и кизяком шелухой отечественные жилища на берегах Лопани и Ворсклы. С чего-то мы вообразили себе (должно быть, Печорские леса через чур довольно часто нам во сне снятся) 18, что когда перевалишь за Вержболово, так в тот же час же представится глазам обнажённое пространство, лишенное всякой лесной растительности. «Кабы не мы, немцу протопиться бы нечем» – эта фраза пользуется у нас практически такою же популярностью, как и та, которая удостоверяет, что без отечественного хлеба немцу было нужно бы с голоду подохнуть. В конечном итоге же все горы Германии покрыты лучшим лесом, да и в Балтийском поморье недочёта в нем нет. Вот под Москвой, так совершенно верно что нет лесов, и та цена, которую тут, в виду Куришгафа, платят за дрова (до 28 марок за клафтер, около l 1/2 саж. отечественного швырка), была бы для Москвы подлинной благодатью, а для берегов Лопани, пожалуй, кроме того баснословием. И увидьте, что в случае если цена на горючее тут все-таки высока, то это лишь вследствие того что Германия по большому счету скупа на те произведения природы, каковые возобновляются только в продолжительный период времени. А припустите-ка ко мне похозяйничать русского лесничего с двумя-тремя русскими лесопромышленничками – они разом все рынки запрудят таковой массой дров, что последние срочно подешевеют наполовину…

Мне сообщат, возможно, что прусское правительство исстари создавало в восточной Пруссии испытания разработки почвы в широких размерах и тратило на это большие суммы без всякой надежды на их возврат… Что ж! против этого я, само собой разумеется, ничего возразить не имею.

В это же время отечественный поезд на всех парах мчался к Кенигсбергу; в глазах мелькали многоцветные поля, луга, деревни и леса. Лицо крестьянского двора также существенно видоизменилась против довержболовской. Изба с выбеленными черепичной крышей и стенами смотрела радостнее, довольнее, нежели довержболовский почерневший сруб с всклокоченной соломенной крышей. Это было жилище, а не изба в той форме, в какой мы, русские, привыкли себе ее воображать.

Я наблюдал вместе с другими на эту картину и нечайно вспоминал. Я не сообщу, чтобы сравнения, каковые наряду с этим сами собой появлялись, были обидны для моего самолюбия (у меня на данный случай имеется в запасе красивая поговорка: моя изба с краю), но не могу скрыть, что чувствовалась какая-то непобедимая неловкость. Передо мной воочию метался тот «повинный работе» человек, что, выбиваясь из сил, надрываясь и проливая кровавый пот, в приз за собственную вечную страду возьмёт кусок мякинного хлеба. Имеется что-то мучительно таинственное в этом сопоставлении вечной страды и мякинного хлеба. Как именно выработалось это сопоставление, и из-за чего оно вылилось в такую неподвижную форму, что скорее возможно разбить себе лоб, чем видоизменить ее? Ужели на данный вопрос ни при каких обстоятельствах не будет другого ответа, не считая: не твое дело?

Пускай читатель не думает, но ж, что я считаю прусские порядки идеальными и прусского человека радостнейшим из смертных. Я отлично осознаю, что среди этих превосходно возделанных полей речь заходит совсем не о распределении достатков, а только о накоплении их; что эти поля, луга и выбеленные жилища принадлежат таким же толстосумам-буржуа, каким в городах принадлежат дома и лавки, и что за каждым из этих толстосумов стоят десятки кнехтов 19, в пользу которых выпадает весьма ограниченная часть этого прекрасного довольства.

Я нимало не сомневаюсь, что в звании кнехта мало лестного, но разве кнехты родятся, лишь начиная с Эйдткунена? разве политико-экономические основания, каковые практикуются под Инстербургом, не совсем равносильны тем, каковые практикуются и под Петергофом? Увы! я совсем искренно уверен, что в этом отношении обе местности смогут аттестовать себя равняется талантливыми и хорошими и что инстербургский толстосум чуть ли кроме того не меньше жаден, нежели, к примеру, торговец Колупаев, что разостлал паутину кругом Мопрепо. Я знаю, что многие думают так: мы бедны, но у нас на первом замысле распределение достатков; но ж, согласно точки зрения моему, это лишь одни слова. Поверьте, что в Петергофском уезде распределение достатков значительно в основном зависит от господина Колупаева, нежели в Инстербургском уезде от господина Гехта (Hоecht – щука). И я уверен, что если бы Колупаеву кроме того во сне приснилось распределение, то он скорее сам на себя донес бы исправнику, нежели допустил бы подобную пропаганду на практике. Значит, никакого «распределения достатков» у нас нет, да, сверх того, нет и накопления достатков. А имеется наглое расхищение и простой.

И еще говорят: в Российской Федерации не может быть пролетариата, потому что у нас любой бедняк имеется член общины и наделен наделом земли. Но говорящие так в первую очередь забывают, что существует огромная масса мещан, которая исстари не имеет иных средств существования, не считая личного труда, и что с упразднением крепостного права к мещанам присоединилась еще целая масса бывших дворовых людей, каковые еще менее обеспечены, нежели мещане. А помимо этого, забывают еще да и то, что около каждого «обеспеченного наделом» 20 выскочил Колупаев, что высоко держит знамя кровопивства, и нежели назовет еще «обеспеченных» кнехтами, то уже достаточно открыто отзывается об мужике, что «в ём лишь тогда и прок будет, коли нежели его с утра до ночи на работе морить».

Вместо того чтобы уверять всуе, что вопрос о распределении уже разрешен нами на практике, мне думается, приличнее было бы посмотреть в глаза Колупаевым и Разуваевым и разоблачить подробности того кровопивственного процесса, которому они предаются без всякой опаски, при свете дня. Cur? quomodo?[4]и в особенности – quibus auxiliis 21 .[5]Вот, в случае если это quibus auxiliis как направляться узнать, тогда сам собою разрешится и второй вопрос: что такое современная русская община и кого она наипаче снабжает, общинников либо Колупаевых?

В противном случае придумали: нечего нам у немцев заимствоваться; покуда-де они над «накоплением» корпят, мы, того смотри, и политическую-то экономию совсем упраздним 22. Так и упразднили… упразднители! Вот уже прослышит об вашем самохвальстве торговец Колупаев, да quibus auxiliis и спросит: а понимаете ли вы, робята, как Кузькину сестрицу кличут? И придется вам на данный вопрос по сущей совести ответ держать.

По большому счету я полагаю, что у нас фактически заниматься вопросом о «распределении достатков» смогут лишь Политковские да Юханцевы 23. Эти не поцеремонятся: придут, распределят, и никто их ни потрясателями баз, ни сеятелями превратных толкований не назовет, по причине того, что они преступники, а не сеятели. Да и теоретически заняться этим вопросом, другими словами говорить либо писать об нем, – также дело неподходящее, по причине того, что для этого необходимо выполнить множество подготовительных работ по вопросам о Кузькиной сестре, о бараньем роге, о Макаре, телят не гоняющем, об подлинном значении слова «фюить» и т. п. Спрашивается: большое количество ли найдется людей, которым таковой труд по силам? Наоборот того, в Инстербурге работы по подготовке этого рода уже упразднены, так что теоретической разработкой вопроса о распределении возможно заниматься и без них. Потому что это вопрос человеческий, а тут с давних времен повелось, что человеку о всех, до человека относящихся вопросах, и сказать, и рассуждать, и писать характерно. У нас же характерно сказать, рассуждать и писать: ура!

Итак, в Эйдткунене кнехты и в Вержболове кнехты; в Эйдткунене – господин Гехт, в Вержболове – господин Колупаев; в Эйдткунене нет распределения, но имеется накопление; в Вержболове также нет распределения, но нет и накопления. Вот в каком положении находятся дела. Но ж я был бы неправ, если бы скрыл, что на стороне Эйдткунена имеется одно ответственное преимущество, в частности: неспециализированное признание, что человеку характерно человеческое. Допустим, что признание это еще робкое и неполное и что господин Гехт, само собой разумеется, употребит все от него зависящее, чтобы не допустить его чрезмерного распространения, но без сомнений, что просвет уже существует и что кнехтам от этого хоть капельку да радостнее.

Мне думается, что это признание имеется начало всего и что из него должно вытечь все то разумное и благое, на чем зиждется прочное устройство общества. Лишь тогда, в то время, когда это признание сделается совершившимся фактом, смягчатся правы, укротится людская дикость, провалятся сквозь землю расхитители, процветут искусства и науки а также начнут появиться «буйные» хлеба. И нежели раз общество добилось этого признания, то необходимо, чтобы оно держалось за него прочно и не забывало всеминутно, что, чем шире прольется в судьбу струя «человеческого», тем ярче, радостнее, благодатнее будет литься существование самого общества. Но, по крайней мере, достижение этого признания должно быть первою и основной целью всего общества, и худо рекомендует себя та страна, где на данный момент слышится: отныне вы имеете возможность открыто высказывать ваши мысли и жажды, а следом за тем: а нуте, посмотрим, как-то вы станете открыто высказывать ваши мысли и жажды! Либо: отныне вы станете сами собственные дела ведать, а следом за тем: а нуте попытайтесь и т. д. Такому обществу ничего другого не остается, как дать подписку, что члены его все до единого, от мелка до громадна, во всякое время помирать согласны.

* * *

Нужно сообщить правду, в Российской Федерации в наши дни весьма редко возможно встретить довольного человека (само собой разумеется, я разумею только культурный класс, поскольку некультурным людям нет времени быть обиженными). Кого ни послушаешь, все на что-то негодуют, жалуются, вопиют. Один говорит, что через чур мало свобод дают, второй, что через чур много; один ропщет на то, что власть бездействует, второй – на то, что власть чересчур достаточно действует; одни находят, что глупость нас одолела, другие – что через чур мы умны стали; третьи, наконец, участвуют во всех пакостях и, смеясь, приговаривают: ну где такое безобразие видано?! Кроме того расхитители казенного имущества – и те обиженны, что не так долго осталось ждать нечего расхищать будет. И каждый требует лично для себя конституции: мне, говорит, подай конституцию, а другие пускай так же, как и прежде ограничиваются скорпионами и ранами.

Эта всеобщность недовольства 24, сопряженная с пожеланием самых приятных проектов лично для себя и с полнейшим равнодушием довольно жизненной обстановки соседа, представляется для меня фактом тем более превосходным, что фрондерство, по-видимому, заползает в сердце самых твердынь. К тому же фрондерство до того разношерстное, что уловить оттенки его (а значит, и удовлетворить капризные требования этих оттенков) нет никакой возможности. За примерами ходить неподалеку. В то время, когда дробили между государственный служащими сперва западные губернии, а потом Уфимскую 25, то мы были свидетелями явлений, воистину поразительных. Казалось бы, уж на что лучше: урвал кусок казенного пирога – и проваливай! Так нет же, тут-то как раз и разыгрались во всей силе свара, неприязнь, глумление и всякое бесстыжество, основной мишенью для которых – увы! – послужила как раз та самая неоскудевающая рука, которая и дележку-то с тою особой целью предприняла, чтобы угобзить господ государственныхы служащих и, само собой очевидно, одновременно с этим положить начало корпорации довольных. Пускай, дескать, хоть небольшой прыщ сначала быстро встанет, а позже, не спеша да всевышнему помолясь, и громадного волдыря дождемся…

А в это же время вышло совсем, совсем наоборот.

Я не забываю, иду я в разгар одного из таких дележей по Невскому и думаю: обязательно встречу кого-нибудь из друзей, что хоть что-нибудь да утащил. Определю, как и что, да тут же уж кстати и поздравлю с успешным похищением. И совершенно верно, чуть я успел сойти с Аничкина моста, наблюдаю, его превосходительство Петр Петрович идет.

– Урвали? – задаю вопросы.

– Помилуйте! на что похоже! выкинули кусок, к тому же ограничивают! Говорят, пользуйся так-то и так-то: лесу не руби, травы не мни, рыбы не лови! А основное, не смей реализовывать, а эксплуатируй неспешно сам! Так как лишь у нас смогут проходить бесплатно подобные нелепости.

– Сс… да так как, я думаю, это больше на бумаге, а на деле, возможно…

– Еще бы! Осознайте, разве конечно, чтобы человек сам себе зложелательствовал! Лесу не руби! ах, линия побери! Да я на данный момент целый лес на сруб реализовал… ха-ха!

Пройдя еще пара шагов, встречаю его превосходительство Ивана Иваныча.

– Урвали?

– Взял, кстати, и я; да, думается, лишь грех один. Помилуйте! плешь какую-то отвалили! Ни реки, ни лесу – ничего! «Чернозём», говорят. Да черта ли мне в вашем «чернозёме», коли цена ему – грош! А коллеге моему Ивану Семенычу – оба так как под одной державой, думается, служим – тому такое же количество леса, на подбор дерево к дереву, отвели! да при реке, да в семи верстах от пристани! Нет, батенька, не доросли мы! Ой-ой, как еще не доросли! Оттого у нас подобные дела и смогут проходить бесплатно!

– Ваше превосходительство! да вы бы на место съездили, осмотрелись бы, посоветовались бы, да и тово… В старину говаривали: по закону и нужде премена не редкость, а в наше время то же изречение лишь в второй редакции выразить – наблюдаешь, и выйдет: по чернозёму и нужде премена не редкость?! И будет у вас вместо плеши густорастущий лес!

– А что вы думаете, поскольку это мысль! съездить разве в действительности… ха-ха! Так как у нас… Право, хорошая вещь выйдет! Все была плешь, и внезапно на ней строевой лес вырос… ха-ха! Так как у нас волшебства-то эти… ха-ха! Благодарю, что надоумили! Съезжу, обязательно съезжу… ха-ха!

Еще пара шагов – идет навстречу его превосходительство Терентий Терентьич. Данный кроме того вопроса не выжидает, прямо заливается-смеётся.

– Ха-ха! так как и меня наделили! Как же! заполучил-таки тысячки две чернозёмцу! Вот так потеха была! Желаете? – говорят. Ну, как, дескать, не желать: с моим, говорю, наслаждением! А! какова потеха! Да, батенька, лишь у нас такие дела смогут бесплатно проходить! Да-с, лишь у нас-с. Публичного мнения нет, печать молчит – валяй по всем по трем! Ха-ха!

Вот какие конкретно результаты произвел факт, что в принципе должен был пролить благоволение и мир в сердцах получателей. Судите по этим образчикам, как наивны должны быть люди, каковые грезят, что имеется какая-нибудь возможность удовлетворить человека, что урывает тут и кусок пирога же выдает головой и самого себя, и собственных ублаготворителей?

Но нежели такое смешливое настроение выявляют кроме того люди, взявшие посильное угобжение, то с какими же эмоциями должны относиться к дирижирующей современности те, каковые не только ничего не урвали, но и в будущем никакой надежды на угобжение не имеют? Ясно, что они должны воображать собой целую массу тревожимых завистью людей.

– Сказывают, что в Вятской губернии еще нужные лесочки втуне лежат? – сказал мне пару дней назад один бесшабашный советник, о котором при дележках почему-то не отыскали в памяти.

М.Е. Салтыков-Щедрин, «Разговор свиньи с правдою»


Также читать:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: