Сентябрь 1945 года – апрель 1948 года

Перевод В. Мильчиной

Основной вопрос Сейчас: возможно ли поменять мир, не веря в безотносительное могущество разума? Не обращая внимания на рационалистические, среди них и марксистские, иллюзии, вся история мира – история свободы. Разве возможно подчинить детерминизму пути свободы? Несомненно, неверно утверждать, что то, что детерминировано, мертво. Но детерминированным возможно только то, что уже прожито. Сам Всевышний, если бы он существовал, не имел возможности бы поменять прошлое. Но будущее в собственности ему не больше и не меньше, чем человеку.

* * *

Политические антиномии. Мы живем в мире, где нужно выбирать, кем быть, жертвой либо палачом – третьего не дано. Выбор не из легких. Мне постоянно казалось, что, в сущности, палачей не существует, все люди – жертвы. В конечном итоге, очевидно. Но мало кто держится этого же мнения.

Я страстно обожаю свободу. А для всякого интеллектуала свобода в итоге сводится к свободе выражения. Но я замечательно отдаю себе отчет в том, что весьма многих европейцев свобода тревожит мало, потому что лишь справедливость может дать им тот минимум материального благополучия, в котором они нуждаются, и правы они либо нет, но они с радостью пожертвовали бы свободой для данной элементарной справедливости.

Я знаю это уже давно. В случае если я вычислял нужным отстаивать свободы и союз справедливости, то только оттого, что видел в этом последнюю надежду Запада. Но данный альянс может осуществиться только при определенных условиях, каковые в наше время представляются мне чуть ли не утопическими. Значит, нужно будет пожертвовать одной из этих сокровищ? Какую же из них выбрать?

* * *

Политика (продолжение). Все дело в том, что людям, выступающим от имени народа, свобода всегда была глубоко равнодушна. В то время, когда они пускаются в откровенности, то кроме того хвастают этим. А ведь достаточно было бы несложного небезразличия…

Следовательно, одиночки – а их мало, – которых это положение тревожит, должны непременно умереть (имеется различные варианты смерти во имя свободы). В случае если натура у них добропорядочная, они не сдадутся без боя. Но как бороться против собственных братьев, против справедливости? Сказать правду, вот и все. И спустя два тысячелетия мы опять станем свидетелями жертвенной смерти Сократа, повторенной многократно. Программа на завтра: праздничное и знаменательное предание смерти людей, говорящих правду о свободе.

* * *

Бунт: творить, чтобы соединиться с людьми? Но понемногу творчество отлучает нас от них и отбрасывает вдаль, не покинув и тени любви.

* * *

Люди всегда считают, что самоубийцы заканчивают с собой по какой-то одной причине. Но так как возможно наложить на себя руки и по двум обстоятельствам.

* * *

Мы не рождены для свободы. Но и детерминизм – заблуждение.

* * *

Чем имело возможность бы быть (Что имеется) для меня бессмертие? Жизнь , пока на земле останется хоть один человек. Ничего больше.

* * *

X. Это необычное существо ни при каких обстоятельствах ничего не может сказать толком, но тут нет ничего похожего на легкомыслие. Она говорит, а после этого опровергает себя либо с радостью признает, что не права. Все оттого, что она уверена: это не имеет значения. Она не думает действительно о том, что говорит, потому что мысли ее заняты второй, значительно более неприятной обидой, которую она будет втайне носить в душе до конца жизни.

* * *

Эстетика бунта. В случае если для классицизма основное – подавление страстей, то хорошая эра – та эра, мастерство которой отливает в формулы и формы страсти современников. Сейчас, в то время, когда коллективные страсти побеждали над личными, место любви заняла политика в ее чистейшем виде. Человек проникся страстью, созидательной или разрушительной, к собственному уделу.

Но как усложняется задача – 1) оттого, что, перед тем как вывести формулу страсти, ее нужно пережить, а коллективная страсть поглощает все время живописца; 2) оттого, что сейчас живописцу значительно чаще угрожает смерть, более того, единственный метод по-настоящему проникнуться коллективной страстью – пойти за нее на смерть. Так, чем больше у живописца шансов достигнуть неподдельности переживания, тем больше у искусства шансов потерпеть поражение. Следовательно, новый классицизм вероятнее неосуществим. Возможно, суть людской бунта в том и содержится, дабы дойти до этого предела. При таких условиях выходит, что Гегель прав и история конечна, но финиш ее – в поражении. А это означало бы, что Гегель прав не во всем. Но в случае если, как нам думается, данный классицизм вероятен, то разумеется, что его может создать не одиночка – но только целое поколение. В противном случае говоря, шансу потерпеть поражение, о котором я говорю, возможно противопоставить лишь возможность солидных чисел, другими словами шанс, что из десяти настоящих живописцев один сохранится и сумеет отыскать в собственной жизни время и для страстей и для творчества. Живописец больше не может быть отшельником. А если он делается им, то только благодаря победе, которой он обязан целому поколению.

* * *

Октябрь 45-го г.

Эстетика бунта.

Человек не может отчаяться всецело. Вывод: вся литература отчаяния – только конечный и не самый показательный случай. Превосходно в человеке не то, что он приходит в отчаяние, но то, что он это отчаяние преодолевает либо забывает. Литература отчаяния ни при каких обстоятельствах не станет мировом. Мировой литература не имеет возможности исчерпываться отчаянием (как, но, и оптимизмом – достаточно вывернуть приведенное выше рассуждение наизнанку), она обязана только принимать его в расчет. Добавить: обстоятельства, по которым литература есть либо не есть мировом.

* * *

Эстетика бунта . прекрасная форма и Высокий стиль, выражение самого непримиримого бунтарства.

* * *

Исправленное творение.

«Люди наподобие меня не опасаются смерти, – говорит он. – Она – случайность, обосновывающая их правоту».

* * *

Из-за чего я живописец, а не философ? По причине того, что я мыслю словами, а не идеями.

* * *

Эстетика бунта.

Э.М. Форстер: «(Произведение искусства) – единственный материальный предмет в мире, наделенный внутренней гармонией.

Все остальные обязаны собственной формой внешнему давлению и распадаются, лишившись подпорок. Произведение искусства существует самостоятельно, а все остальные на это не могут. Оно осуществляет то, что общество довольно часто сулило, но еще ни разу не выполнило.

…Оно (мастерство) – единственный упорядоченный продукт, что породило отечественное хаотичное племя. Данный крик тысячи часовых, эхо тысячи лабиринтов, маяк, что нереально погасить, это лучшее подтверждение отечественного преимущества».

* * *

То же . Шелли: «Поэты – непризнанные законодатели мира».

* * *

Катастрофа.

С. и Л.: Меня стало причиной тебе особенное событие. Итак, я отправляю тебя на смерть.

– Все они правы, – восклицает один из храбрецов.

С.: Я отправляю тебя на верную смерть. Но я требую, дабы ты осознал меня.

Л.: Я не могу осознать жестокости.

С.: Значит, мне нужно будет отказаться еще и от надежды быть осознанным теми, кого я обожаю.

С.: Я не верю в свободу. В этом моя людская мука.

Сейчас свобода стесняет меня.

Л.: Из-за чего?

С.: Она мешает установлению справедливости.

– Я уверен, что они не противоречат друг другу.

– История говорит о том, что убеждение твое ложно. Я уверен, что примирить их запрещено. В этом моя людская мудрость.

– Но из-за чего ты выбираешь справедливость, а не свободу?

– По причине того, что я желаю сделать радостными как возможно большее число людей. А свобода – это цель, заветная цель единиц.

– А вдруг твоя справедливость окажется обманом?

– Тогда меня ожидает преисподняя, какого именно ты не можешь вообразить кроме того сейчас.

– Я сообщу тебе, что случится (картина).

– Любой человек ручается за то, что он думает истиной…

– Повторяю еще раз, свобода меня стесняет. Мы должны устранить тех, кто не забывает свободу.

С.: Л., ты уважаешь меня?

Л.: Какое тебе до этого дело?

С.: Ты прав, это тщетная слабость.

Л.: Но как раз благодаря ей я так же, как и прежде уважаю тебя. Прощай, С. … У таких людей, как я, на лице написано, что они умирают в одиночестве. Как раз так я и поступлю. Но, честно говоря, я желал бы сделать так, дабы люди не умирали в одиночестве.

Л.: Переделать мир – задача малый.

С.: Переделать необходимо не мир, а человека.

С.: Дураки имеется везде. Но рядом с ними, в большинстве случаев, имеется еще и трусы. Среди нас ты не отыщешь ни одного труса.

Л.: Героизм – добродетель второстепенная.

С.: Что до тебя, то ты имеешь право так сказать, потому что доказал собственную храбрость. Но какова же, по-твоему, верховная добродетель?

Л. (глядя на него): Дружба. В случае если мир трагичен, в случае если мы живем в муках, то не только и не столько по вине тиранов. Ты и я знаем, что существуют свобода, справедливость, глубокая и поделённая эйфория, наконец, единение в борьбе против тиранов. В случае если верх берет зло, выбора нет. В то время, когда человек сражается с несправедливостью, он спокоен и свободен. Мучительный разлад наступает тогда, в то время, когда люди, в равной степени желающие человечеству хороша, расходятся в сроках: одни требуют, дабы добро восторжествовало срочно, а другие – через три поколения, и этого выясняется достаточно, дабы сделать их лютыми неприятелями. В то время, когда обе стороны правы, мы вступаем в область катастрофы. А знаешь ли ты, чем кончаются катастрофе?

С.: Да, смертью.

Л.: Как раз смертью. И все же я ни при каких обстоятельствах не соглашусь убить тебя.

С.: Я бы дал согласие, если бы это было нужно. Такова моя мораль. И исходя из этого я считаю, что ты заблуждаешься.

Л.: А я считаю, что заблуждаешься ты.

С.: Я выгляжу победителем, по причине того, что жив. Но я, как и вы, блуждаю во тьме, не имея второй опоры, не считая моей людской воли.

Финиш. Приносят тело Л. Один из партизан дерзко осуждает его. Пауза. С.: «Данный человек пал смертью храбрых за отечественное дело. Мы почтим его память и отомстим за него».

С.: Вглядитесь [нрзб.]. Вглядитесь в эту ночь. Она огромна.

Ее безмолвные светила плывут над ужасными людскими бойнями. Тысячелетиями вы поклонялись этому небу, настойчиво хранившему молчание, вы думали, что ваша жалкая любовь, страхи и ваши желания – ничто в сравнении с Божеством. Вы верили в ваше одиночество. Неужто же сейчас, в то время, когда от вас требуют той же жертвы, но в этом случае во имя человека, вы откажетесь?

С.: Не вычисляйте меня человеком, чья душа совсем слепа.

Л. возвращается раненый.

С.: Необходимо было все-таки прорваться.

Л.: Это было нереально.

С.: Раз ты сумел возвратиться, значит, сумел бы и пройти.

Л.: Это было нереально.

С.: Из-за чего?

Л.: По причине того, что я умираю.

X.: Вам в том направлении идти не нужно.

С.: Начальник тут я, и решать мне.

X.: В том-то и дело, что вы необходимы нам. Мы тут не чтобы делать прекрасные жесты, а чтобы побеждать.

А победа зависит от хорошего начальника.

С.: Правильно, X. Но мне не по душе истины, каковые оборачиваются к моей пользе. Исходя из этого я отправлюсь.

Ф.: Но кто же прав?

Лейт [енант]: Тот, кто выжил.

Входит человек.

– Он также погиб.

Ах, нет, нет! Я-то знаю, кто был прав. Это он, да, он, тот, кто грезил о единении.

* * *

Бунт.

Коллективные страсти оттесняют страсти личные.

Люди разучились обожать. Будущее человечества тревожит их больше, чем судьбы отдельных личностей.

* * *

Свобода – последняя из личных страстей. Вот из-за чего сейчас она аморальна. Распутна в обществе, а строго говоря, и сама по себе.

* * *

Философия – современная форма нахальства.

* * *

В то время, когда мне исполнилось тридцать лет, ко мне, как говорится, в один прекрасный день пришла слава. Я не жалею об этом. Позднее меня это, пожалуй, лишило бы спокойствия. Сейчас я знаю, что такое слава. Пустяк.

* * *

Тридцать статей. Похвалы так же неоправданны, как и порицания. Честных либо взволнованных откликов один-два, не больше. Слава! В лучшем случае – недоразумение. Но я не стану делать вид, что высокомерно ненавижу ее. Она такой же символ, подаваемый людьми, как и их равнодушие, дружба, неприязнь. В конечном итоге, какое мне до всего этого дело? Тому, кто сумел разобраться в этом недоразумении, оно приносит свободу. Мое тщеславие, если оно у меня имеется, связано с совсем вторыми вещами.

* * *

Ноябрь – 32 года

Самая естественная склонность человека – портить себя и вместе с собою всю землю. какое количество непомерных упрочнений, дабы остаться легко обычным! А как громадные упрочнения требуются тому, кто вознамерился овладеть самим собою и сферою духа. Сам по себе человек ничто. Он всего лишь нескончаемая возможность. Но он несет нескончаемую ответственность за эту возможность. Сам по себе человек мягок, как воск. Но стоит его воле, его совести, его авантюрному духу забрать верх, и возможность начинает расти. Никто не имеет возможности заявить, что достиг предела людских возможностей. Последние пять лет убедили меня в этом. От зверя до мученика, от духа зла до готовности к неисправимому самопожертвованию – все было явлено нам, надрывая душу. Каждому из нас полезно применять собственную самую громадную возможность, собственную высшую добродетель. В тот сутки, в то время, когда выяснится, на что способен человек, поднимется вопрос о Всевышнем. Но не раньше, ни за что не раньше того дня, в то время, когда возможность будет исчерпана до конца. Великие деяния преследуют единственную цель – умножить творческие силы человека. Но в первую очередь необходимо обучиться обладать собой.

* * *

Катастрофа – не выход.

* * *

Парен. Всевышний не создал себя сам. Он порождение людской гордыни.

Осознать – значит сотворить.

* * *

Бунт. В случае если человек не может примирить справедливость и свободу, значит, он не может ни на что. Тогда получается, что права религия? Нет, если он согласен на приблизительность.

* * *

Дабы в уделе людской случилась еле заметная перемена, должны пролиться моря крови и истечь столетия истории. Таков закон. Годами головы слетают с плеч друг за другом, царит Террор, народ славит Революцию, и в следствии на смену легитимной монархии приходит монархия конституционная.

* * *

Все юные годы я прожил с сознанием собственной невинности, иными словами, совсем несознательно. А сейчас…

* * *

Я не создан для политики, потому что не может ни хотеть смерти соперника, ни смиряться с ней.

* * *

Я могу творить лишь ценою постоянного упрочнения. Сам по себе я скатываюсь к неподвижности. Самая глубинная и неотъемлемая моя склонность – молчать и функционировать по привычке. Дабы избавиться от рассеянности, от автоматизма, мне пригодились годы усердного труда. Но я знаю, что стою на ногах только благодаря своим упрочнениям, а прекратив в это верить хоть на секунду, скачусь в пропасть. Именно поэтому я и не поддаюсь заболевании и унынию, приложив все возможные усилия стараясь не склонять головы, дабы дышать и побеждать. Таков мой метод предаваться отчаянию и излечиваться от него.

* * *

Отечественное призвание: созидать универсальность либо по крайней мере универсальные сокровища. Вернуть человеку его кафоличность.

* * *

Исторический материализм, полный детерминизм, отрицание всякой свободы, данный безмолвия и ужасный мир отваги, – все это законнейшие следствия философии, отрицающей Всевышнего. В этом Парен прав. В случае если Всевышнего нет, нет ничего, что разрешено. В этом отношении все преимущества на стороне христианства. По причине того, что обожествлению истории оно постоянно будет противопоставлять сотворение истории: столкнувшись с экзистенциальной обстановкой, оно обратится к ее происхождению и т.д. Но в базе ответов, каковые оно дает, не разум, а мифология, мифология же требует веры.

Что избрать? Какой-то голос подсказывает мне, убеждает меня, что я не смогу порвать со своей эрой, не совершив подлости, не признав себя рабом, не отрекшись от моей правды и моей матери. Я имел возможность бы сделать это, имел возможность бы связать себя обязательством чистосердечным, но не полным, только если бы был христианином. Не будучи им, я обязан идти до конца. Но идти до конца – значит избрать историю во всей ее полноте, а с нею убийство человека, раз уж без убийства человека истории не бывает. В другом случае я – всего лишь свидетель. Вот в чем вопрос: могу ли я быть лишь свидетелем? В противном случае говоря: имею ли я право быть лишь живописцем? Я не могу в это поверить. В случае если я не совершаю выбора, мне необходимо молчать и признать себя рабом. В случае если я совершаю выбор, идя и против Всевышнего, и против истории, я становлюсь свидетелем, что дает показания в пользу чистой свободы и которого история обрекает на гибель[10]. Сейчас мой удел – молчание либо смерть. В случае если я решу сделать над собой упрочнение и поверить в историю, моим уделом станут неправда либо убийство. Либо религия. Я осознаю тех, кто предается ей слепо, чтобы избежать этого сумасшествия, данной нестерпимой боли (да, воистину нестерпимой). Но я не могу этого сделать.

Вывод: имею ли я право, оставаясь живописцем, все еще приверженным свободе, пользоваться преимуществами, каковые дает эта профессия, – такими, как деньги, известность? Ответить мне было бы несложно. Бедность разрешала и постоянно позволит мне, в случае если я виновен, по крайней мере не стыдиться собственной вины и не терять гордости. Но обязан ли я обречь на бедность моих детей, отказать им кроме того в том очень скромном достатке, что я им снабжаю? И правильно ли я поступил, взяв на себя в этих условиях самые простые тяготы и человеческие обязанности, к примеру став отцом? В случае если идти до конца, имеем ли мы право рожать детей, выполнять то, что предписывает человеческий удел[11], если не верим в Всевышнего (добавить промежуточные рассуждения)?

* * *

Как легко стало бы мне, если бы я поддался отвращению и ужасу, каковые внушает мне данный мир, если бы я еще имел возможность поверить, что призвание человека творить счастье! По крайней мере молчать, молчать, молчать , пока я не почувствую право…

* * *

Исправленное творение.

На протяжении оккупации: сборщики лошадиного навоза. Сады в предместьях.

Сент-Этьенн-Дюньер: Рабочие в одном купе с германскими воинами. Пропал штык. Воины не производят рабочих из купе до самого Сент-Этьенна. Верзила, которому необходимо было сойти в Фирмини, злится до слез. На лице – печать усталости и, что еще мучительнее, унижения.

* * *

Нас заставляют выбирать между историей и Богом. Из этого это непреодолимое желание выбрать почву, деревья и мир, не смотря на то, что я и знаю точно, что человеческое существование не ограничивается историей.

* * *

Любая философия самооправдание. Уникальной была бы лишь философия, оправдывающая другого человека.

* * *

Против ангажированной литературы. Человек не только публичное существо. По крайней мере он властен над собственной смертью. Мы созданы, дабы жить бок о бок с другими. Но умираем мы по-настоящему лишь для себя.

* * *

Эстетика бунта . Тибоде о Бальзаке: «Людская комедия» это подражание Всевышнему-отцу». Тема бунта, попрания законов у Бальзака.

* * *

80 процентов разводов у репатриированных узников. 80 процентов людских привязанностей не смогут вынести пятилетней разлуки.

* * *

Тома: Э-э… о чем это я сказал? Хорошо, на данный момент отыщу в памяти… В общем, Рупп мне сообщил: «Так вот, я менеджер боксера. И желал бы трудиться еще и с живописцем. Так что, в случае если желаешь…» Я-то не желал, я обожаю свободу. Но позже Рупп внес предложение мне перебраться в Париж. Я, само собой разумеется, дал согласие. Он меня кормит. Снял мне номер в отеле. И платит за меня. А сейчас заставляет трудиться.

* * *

X. Скромная и милосердная чертовщина.

* * *

Катастрофа о проблеме зла. Лучший из людей обречен на вечные муки, в случае если помогает лишь человеку.

* * *

«Мы любим людей не столько за добро, которое они сделали, сколько за добро, которое сделали мы им». Нет, в нехорошем случае мы равняется любим их и за то, и за второе. И в этом нет ничего нехорошего. Конечно, мы признательны тому из них, что разрешил нам хотя бы ненадолго сделаться лучше, чем мы имеется. Так мы чтим и одобряем лучшее представление о человеке.

* * *

По какому праву коммунист либо христианин (в случае если ограничиться почтенными формами современной мысли) стали бы упрекать меня в пессимизме? Так как не я изобрел ужас и земные страдания Господнего проклятия. Не я постановил, что человек не может спастись самостоятельно и что в собственном ничтожестве он может сохранять надежду в конечном итоге лишь на милость Божию. Что же до пресловутого марксистского оптимизма, разрешите мне посмеяться над ним. Мало кто из людей зашел так на большом растоянии в недоверии к себе подобным. Марксисты не верят ни в убеждение, ни в диалог. Буржуа не перевоплотишь в рабочего, а экономические условия выполняют в их мире роль рока, еще более ужасного, чем Божественное своеволие.

А господин Эррио и публика из «Анналов»!

Коммунисты и христиане сообщат мне, что их оптимизм шире, что он возвышается над всем остальным и что в Всевышнем либо в истории – смотря по тому, кто говорит, – диалектика находит удовлетворительное завершение. Так же могу рассуждать и я. Христианство пессимистично применительно к отдельному человеку, но оптимистично применительно к судьбам человечества. Марксизм пессимистичен применительно к человеческой природе и судьбам человечества, но оптимистичен применительно к ходу истории (его несоответствие!). Я же сообщу о себе, что, будучи пессимистом по отношению к людской уделу, я оптимист по отношению к человеку.

Как смогут они не видеть, что никто еще не был выполнен для того чтобы доверия к человеку? Я верю в диалог, в честность. Я верю, что они ведут к психотерапевтической революции, не имеющей себе равных, и проч., и проч….

* * *

Гегель. «Лишь современный город предоставляет уму землю для самоосознания». Показательно. Эра громадных городов. От мира отрезали часть его истины, источник его равновесия и постоянства: природу, море и проч. Сознание живет лишь на улицах!

(Ср. Сартр. Все современные философии истории и проч.)

* * *

Бунт. Человек пытается к свободе, но впадает в простое несоответствие: сам убивает и свободу и дисциплину. Революция обязана согласиться со своим собственным насилием либо умереть. Следовательно, она не имеет возможности остаться незапятнанной: либо кровь, либо расчет. Мое рвение: продемонстрировать, что логика бунта отрицает расчёт и кровь. И что диалог, доведенный до вздора, дает хотя бы один шанс остаться незапятнанным. – Посредством сострадания (мучиться совместно)?

* * *

«Чума». «Не будем преувеличивать, – говорит Тарру. – Чума существует. Необходимо защищаться от нее, и мы это делаем. Честно говоря, это мало что дает и, уж по крайней мере, ничего не обосновывает».

Аэропорт через чур на большом растоянии от города, дабы установить регулярное сообщение. Только иногда на парашютах сбрасывают посылки. По окончании смерти Тарру приходит весточка с сообщением о смерти г-жи Риэ.

Чума подражает природе. У нее имеется собственная весна, в то время, когда она пускает росток и бурно пытается вверх, собственный своя осень и лето, и проч.

* * *

К Гийу: «Все беды случаются оттого, что люди не могут сказать легко. Если бы храбрец «Недоразумения» сообщил: «Вот. Это я, ваш сын», персонажи имели возможность вступить в диалог и не кричали бы в вакуум, как они это делают в пьесе. Трагедии бы не случилось, потому что вершина всех катастроф – глухота храбрецов. В этом отношении правота – на стороне Сократа, а не на стороне Иисуса и Ницше. величие и Истинный прогресс – в диалоге, ведущемся на равных, а не в Евангелии – монологе, продиктованном с вершины уединенной горы. Вот мое убеждение. Единственное, что возможно противопоставить вздору, – это сообщество людей, объединившихся в борьбе против него. И в случае если мы решаем помогать этому сообществу, мы решаем помогать диалогу, пускай кроме того доводя его до вздора, и вести борьбу против молчания и всякой политики лжи. Это метод вести себя вольно с себе подобными».

* * *

Пределы. Вот что я сообщу: имеется тайны, каковые подобает перечислить и обдумать. И ничего больше.

* * *

Сен-Жюст: «Исходя из этого я полагаю, что нам направляться функционировать вдохновенно. Это не исключает ни здравого смысла, ни мудрости».

* * *

Чтобы идея преобразила мир, необходимо, дабы она сперва преобразила жизнь собственного творца. Нужен пример.

* * *

В то время, когда ей было двенадцать лет, ее забрал кучер фиакра. Один раз. До семнадцати лет она не забывала о чем-то нечистом.

* * *

Исправленное творение. Иудейская пара из Вердело на протяжении оккупации. Ужасный ужас ареста. Обезумев от кошмара, она доносит на него. Позже возвращается сообщить ему об этом.

В то время, когда за ними пришли, оба были уже в петле. Собака выла всю ночь, как в похабном романе-фельетоне.

* * *

Исправленное творение: «Мне постоянно говорили, что нужно воспользоваться первой же возможностью бежать. Чем бы это ни угрожало, все равно хуже не будет. Но легче остаться в заключении и ожидать страшного финиша, чем бежать. По причине того, что в последнем случае необходимо функционировать самому. А в первом действуют другие».

* * *

То же . «В случае если желаете узнать, я ни при каких обстоятельствах не верил в гестапо. По причине того, что ни при каких обстоятельствах не видел гестаповцев. Само собой разумеется, я старался держаться с опаской, но как бы по большому счету, на всякий случай. Иногда кто-нибудь из друзей исчезал. в один раз около Сен-Жермен-де-Пре я заметил двух верзил, каковые били какого-либо человека кулаками по лицу и заталкивали его в такси. И все молчали. Официант в кафе сообщил мне: «Сидите негромко. Это они». Тут у меня появилось подозрение, что они в действительности существуют и что в один раз… Но пока только подозрение. Все дело в том, что я бы не поверил в гестапо до тех пор, пока не взял удара ногой в пузо. Так уж я устроен. Исходя из этого не мните, что я таковой уж громадный храбрец, раз я участвую в Сопротивлении. Нет, моей заслуги тут нет, легко у меня бедное воображение».

* * *

Политика бунта. «Так пессимистическая революция преобразовывается в революцию радостную».

* * *

Катастрофа. С.Л.С.: Я прав и потому обязан убить его. Я не могу останавливаться перед таковой мелочью. Я исхожу из истории и законов мира.

Л.: В то время, когда мелочью есть людская судьба, эта мелочь равна для меня всей истории и всему миру.

* * *

Истоки нынешнего сумасшествия. Это христианство отвратило человека от мира. Оно ограничило интересы человека им самим и его историей. Коммунизм – логическое следствие христианства. Это христианская история.

То же . По окончании двух тысячелетий существования христианства – бунт тела. Потребовалось две тысячи лет, дабы тело опять смогло показаться обнаженным на морском берегу. Из этого крайности. В реальности тело снова получило собственный место. Остается оказать помощь ему сделать то же в метафизике и философии. В этом – одна из обстоятельств нынешних конвульсий.

* * *

Честная критика вздора Альбертом Уайльдом: «Чувство тревоги несовместимо с эмоцией свободы».

* * *

Греки учитывали существование божества. Но не все исчерпывалось божеством .

* * *

«Но да будет слово ваше: «да, да», «нет, нет», а что сверх этого, то от лукавого» (Матф., 5, 37).

* * *

Кёстлер. Крайняя теория: «Тот, кто сопротивляется диктатуре, обязан согласиться с гражданской войной как средством. Тот, кто не имеет возможности дать согласие на гражданскую войну, обязан отказаться от сопротивления и согласиться с диктатурой». Обычное «историческое» рассуждение.

* * *

То же . «Она (партия) отрицала свободу воли индивида – и одновременно с этим потребовала от него необязательного самоотречения. Она отрицала, что индивид имеет возможность выбирать между двумя ответами, и одновременно с этим потребовала, дабы он всегда выбирал ответ верное. Она отрицала, что индивид может сам отличить добро от зла, и одновременно с этим патетически рассуждала о предательстве и вине. Партия думала, что индивид – данный винтик часового механизма, заведенного навечно, что ничто не имеет возможности ни остановить, ни разладить, – подчинен экономическому року, и наряду с этим потребовала, дабы винтик восстал против часового механизма и поменял его движение».

Обычное «историческое» несоответствие.

* * *

То же . «Самое сильное искушение для людей наподобие нас – это возможность отказаться от насилия, покаяться, примириться с самим собой. Искушения, отправленные Всевышним, всегда были для человечества более страшны, чем те, что отправлены Сатаной».

* * *

Роман о любви: Джессика.

* * *

Смерть ветхого актера.

Утро в слякотном, заснеженном Париже. Самый ветхий и унылый квартал города, тот, где находятся колония Санте, богадельня больница и Святой Анны Кошена. Тёмные, обледенелые улицы – пристанище умалишенных, больных, бедняков и обреченных. А что такое поликлиника Кошена: казарма для убогих и нищих, где сырые нечистые стенки сочатся несчастьем. В том месте он и погиб. В конце судьбы он еще играл на выходах (театральные словечки!), меняя собственный единственный костюм, некогда тёмный, а сейчас пожелтевший и совсем истрепавшийся, на более либо менее новые костюмы из театрального гардероба, каковые по-любому, а все-таки причитаются исполнителям второстепенных ролей. Ему было нужно прервать работу. Он не имел возможности выпивать ничего, не считая молока, которое, но, нереально было дотянуться. Его отвезли к Кошену, и он сообщил товарищам, что ему сделают операцию и все пройдет (я не забываю одну фразу из его роли: «В то время, когда я был мелким», – а в то время, когда ему стали объяснять, каким тоном ее произносить, он возразил: «О нет, я ощущаю это в противном случае»). Операцию ему делать не стали и выписали, сообщив, что он поправился. Он кроме того опять начал играть мелкую комическую роль, которую выполнял прежде. Но он исхудал. Меня поразило, как явственно определенная степень худобы, выступающие вперед скулы и обнажившиеся десны предсказывают быстрый финиш. Лишь тот, кто худеет, ни при каких обстоятельствах, думается, «не отдает себе отчета». А вдруг и «отдает отчет», то не до конца; но, откуда мне знать. Я знаю лишь то, что вижу, а видел я, что Льесс не так долго осталось ждать погибнет.

И он в действительности погиб. Он опять ушел из театра. Возвратился в поликлинику. Оперировать его все равно не стали, но он погиб и без операции – ночью, незаметно. А утром супруга как в большинстве случаев пришла его проведать. Никто из администрации не предотвратил ее: они и сами ничего не знали. Жене сказали о смерти соседи покойного. «Понимаете, – сообщили они, – это произошло ночью».

А этим утром он лежит тут, в мелком морге, выходящем на улицу Санте. Пара ветхих его товарищей пришли в том направлении совместно со дочерью и вдовой вдовы – падчерицей покойного. В то время, когда я подошел к моргу, распорядитель (почему-то у него на рукаве была трехцветная повязка, как у главы горадминистрации) сообщил мне, что я еще успею проститься с покойным. Мне этого вовсе не хотелось, меня угнетало это нечистое, промозглое утро, с которым я никак не имел возможности сладить. Но я вошел в том направлении. Видна была лишь голова. Полотно, являвшееся саваном, закрывало все тело до подбородка. Он еще больше исхудал. Казалось, ему уже некуда было худеть. Но однако ему это удалось, и стало заметно, как он широк в кости, стало ясно, что эта громадная шишковатая голова была создана чтобы нести на себе тяжелый груз плоти. Плоти не было, и я заметил ужасный оскал зубов. Но к чему обрисовывать все это. Покойник имеется покойник, это всем известно; пускай они дружно уходят в почву. Но как жаль, но, как нестерпимо жаль!

Тут люди, каковые находились у него в головах, положив руки на края гроба, и словно бы демонстрировали тело всем входящим, получили. Получили – в противном случае не сообщишь, по причине того, что эти неловкие наемные автоматы в неотёсанной одежде неожиданно ринулись кто к савану, кто к крышке, кто к отвертке. В одну секунду крышка легла на гроб, и двое мужчин начали закручивать винты, устрашающе надавливая на них и грубо играясь мускулами. «Нет уж, – казалось, говорили они, – ты из этого не выйдешь!» Живые люди желали отделаться поскорее – это было видно с первого взора. Гроб вынесли. Мы пошли следом. Вдова с дочерью сели в фургон с гробом. Мы влезли в машину, которая шла следом. Ни у кого ни единого цветочка, кругом лишь черный цвет.

Мы ехали на кладбище Тие. Вдова думала, что это через чур на большом растоянии, но администрация настояла на своем. Мы выехали из города через Итальянскую заставу. Ни при каких обстоятельствах еще, казалось мне, небо не нависало так низко над парижскими пригородами. Мимо мелькали среди нечистого снега крыши лачуг, сваи, редкие кусты и чёрные деревья. Проехав километров шесть, мы оказались перед монументальными воротами безобразнейшего в мире кладбища. Сторож с багряным лицом остановил погребальную процессию и настойчиво попросил входной талон. Завладев причитающимся ему добром, он сообщил: «Проезжайте». Мин. десять мы ехали по снежному месиву. И наконец остановились сзади второй процессии. От могил нас отделял заснеженный склон. Из снега косо торчали два креста: один, если судить по надписи, для Льесса, а второй – для одиннадцатилетней девочки. Люди, находившиеся в первых рядах нас, хоронили девочку. Но они уже опять влезали в собственный фургон. Тот тронулся с места, и мы смогли продвинуться еще на пара метров. Позже мы вышли из автомобиля. Высокие мужчины в болотных и синих куртках сапогах, замечавшие за происходящим, отложили лопаты. Они подошли поближе и начали извлекать гроб из фургона. Тут к нам подскочил какой-то человек, похожий на почтальона, в светло синий-красной форме, с продавленным кепи на голове; в руках он держал квитанционную книжку с положенной в нее копиркой. Могильщики вслух прочли номер, стоящий на гробе, – 3237 С. Почтальон, водя кончиком остро отточенного карандаша по строкам, нашёл необходимый номер, сделал в книжке пометку и сообщил: «Хорошо». Затем вынесли гроб, и мы двинулись вперед. Ноги отечественные сходу увязли в жирной, густой глине. Яма была вырыта между четырьмя вторыми могилами, окружавшими ее со всех сторон. Рабочие достаточно скоро опустили гроб в яму. Но мы все пребывали еще весьма на большом растоянии от нее, по причине того, что идти возможно было лишь по узкому проходу между могилами, где были свалены инструменты и возвышалась куча почвы, выкинутой из ямы. В то время, когда гроб достиг дна, наступила тишина. Все наблюдали друг на друга. Не было ни священника, ни цветов, и никто не сказал ни слова утешения, ни слова скорби. Все чувствовали, что 60 секунд эту нужно сделать более праздничной – что необходимо как-то ее отметить, но не было человека, кто знал как. Тогда один из могильщиков сообщил: «Может, дамы и господа желают кинуть горсть почвы?» Вдова кивнула утвердительно. Он поднял на лопате мало почвы, вынул из кармана скребок и зачерпнул им горстку почвы. Вдова протянула руку над кучей почвы. Она забрала скребок и кинула почву в сторону ямы, практически наугад. Почва глухо ударила по крышке гроба. А дочь промахнулась. Почва перелетела через яму. Она махнула рукой, как будто бы говоря: «Тем хуже».

Результат: «И за умопомрачительную цену его закопали в глину».

Понимаете, тут хоронят приговоренных к смертной казни. Лаваль мало подальше.

Новости дня (СССР) — Апрель (1955) №25


Также читать:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: