Том играет, сражается, прячется

— Том!

Нет ответа.

— Том!

Нет ответа.

— Куда же он запропастился, данный мальчишка?.. Том!

Нет ответа.

Старуха спустила очки на кончик носа и осмотрела помещение поверх очков; позже вздернула очки на лоб и посмотрела из-под них: она редко наблюдала через очки, в случае если ей приходилось искать такую мелочь, как мальчишка, по причине того, что это были ее парадные очки, гордость ее сердца: она носила их лишь “для важности”; на самом же деле они были ей совсем не необходимы; с таким же успехом она имела возможность бы смотреть через печные заслонки. В первую 60 секунд она как словно бы растерялась и сообщила не весьма со злобой, но все же достаточно звучно, дабы мебель имела возможность ее слышать:

— Ну, попадись лишь! Я тебя…

Не досказав собственной мысли, старая женщина нагнулась и начала тыкать щеткой под кровать, всегда останавливаясь, поскольку у нее не хватало дыхания. Из-под кровати она не извлекла ничего, не считая кошки.

— В жизни собственной не видела для того чтобы мальчишки!

Она подошла к открытой двери и, став на пороге, зорко всматривалась в собственный огород — заросшие сорняком помидоры. Тома не было и в том месте. Тогда она возвысила голос, чтобы было слышно дальше, и крикнула:

— То-о-ом!

Сзади послышался легкий шорох. Она посмотрела назад и в ту же секунду схватила за край куртки мальчишку, что планировал улизнуть.

— Ну само собой разумеется! И как это я имела возможность забыть про чулан! Что ты в том месте делал?

— Ничего.

— Ничего! Погляди на собственные руки. И погляди на собственный рот. Чем это ты выпачкал губы?

— Не знаю, тетя!

— А я знаю. Это — варенье, вот что это такое. Сорок раз я сказала тебе: не смей трогать варенье, не то я с тебя шкуру спущу! Дай-ка ко мне данный прут.

Розга взметнулась в воздухе — опасность была неминуемая.

— Ай! Тетя! Что это у вас за спиной!

старая женщина со страхом повернулась на каблуках и поспешила подобрать собственные юбки, дабы предохранить себя от грозной беды, а мальчик в ту же секунду пустился бежать, вскарабкался на большой дощатый забор — и был таков!

Тетя Полли остолбенела на миг, а позже стала добродушно смеяться.

— Ну и мальчишка! Казалось бы, пора мне привыкнуть к его фокусам. Либо мало он выкидывал со мной всяких штук? Имела возможность бы в этом случае быть умнее. Но, видно, нет хуже дурака, чем ветхий дурень. Недаром говорится, что ветхого пса новым штукам не выучишь. Но, господи боже ты мой, у штуки и этого мальчишки все различные: что ни сутки, то вторая — разве тут додумаешься, что у него на уме? Он словно бы знает, сколько он может мучить меня, покуда я не выйду из терпения. Он знает, что стоит ему на 60 секунд сбить меня с толку либо рассмешить, и вот уж руки у меня опускаются, и я не в силах отхлестать его розгой. Не выполняю я собственного долга, что правильно, то правильно, да забудет обиду меня всевышний. “Кто обходится без розги, тот портит ребенка”, говорит священное писание.[1]Я же, безнравственная, балую его, и за это дастся нам на том свете — и мне, и ему. Знаю, что он сущий бесенок, но что же мне делать? Так как он сын моей покойной сестры, бедный небольшой, и у меня духу не достаточно пороть сироту. Всегда, как я разрешу ему увильнуть от побоев, меня так мучает совесть, что и оказать не могу, а выпорю — мое старое сердце прямо разрывается на части. Правильно, правильно оказано в писании: век человеческий краток и полон скорбей. Так оно и имеется! Сейчас он не отправился в школу: будет лодырничать до самого вечера, и мой долг наказать его, и я выполню мой долг — вынужу его на следующий день трудиться. Это, само собой разумеется, жестоко, поскольку на следующий день у всех мальчиков праздник, но ничего не сделаешь, больше всего на свете он ненавидит трудиться. Опустить ему в этом случае я не вправе, не то я совсем сгублю малыша.

Том и в действительности не ходил в наше время в школу и весьма радостно совершил время. Он еле успел воротиться к себе, дабы до ужина оказать помощь негритенку Джиму напилить на завтра дров и наколоть щепок либо, говоря более совершенно верно, поведать ему о собственных приключениях, пока тот выполнял три четверти всей работы. Младший брат Тома, Сид (не брат , а сводный), к этому времени уже сделал все, что ему было приказано (собрал и отнес все щепки), по причине того, что это был послушный тихоня: не проказничал и не доставлял проблем старшим.

До тех пор пока Том уплетал собственный ужин, пользуясь всяким эргономичным случаем, дабы стянуть кусок сахару, тетя Полли задавала ему различные вопросы, полные глубокого лукавства, сохраняя надежду, что он попадет в расставленные ею ловушки и проболтается. Как и все простодушные люди, она не без гордости вычисляла себя узким дипломатом и видела в собственных наивнейших планах чудеса ехидного коварства.

— Том, — сообщила она, — в школе сейчас наверно было жарко?

— Да, ’м.[2]

— Через чур жарко, не правда ли?

— Да, ’м.

— И неужто не захотелось тебе, Том, искупаться в реке?

Тому почудилось что-то недоброе — тень страха и подозрения коснулась его души. Он пытливо взглянуть в лицо тети Полли, но оно ничего не сообщило ему. И он ответил:

— Нет, ’м… не особенно.

Тетя Полли протянула руку и потрогала у Тома рубаху.

— Кроме того не вспотел, — сообщила она.

И она самодовольно поразмыслила, как умело удалось ей понять, что рубаха у Тома сухая; никому и в голову не пришло, какая хитрость была у нее на уме. Том, но, уже успел сообразить, куда ветер дует, и предотвратил предстоящие расспросы:

— Мы подставляли голову под насос — освежиться. У меня волосы до сих пор влажные. Видите?

Тете Полли стало жалко: как имела возможность она потерять такую ответственную косвенную улику! Но в тот же час же новая идея осенила ее.

— Том, поскольку, дабы подставить голову под насос, тебе не было нужно распарывать воротник рубахи в том месте, где я зашила его? Ну-ка, расстегни куртку!

Тревога сбежала у Тома с лица. Он открыл куртку. Воротник рубахи был прочно зашит.

— Ну прекрасно, прекрасно. Тебя так как ни при каких обстоятельствах не осознаешь. Я была уверена, что ты и в школу не ходил, и купался. Хорошо, я не злюсь на тебя: ты хоть и порядочный плут, но все же был лучше, чем возможно поразмыслить.

Ей было мало обидно, что ее хитрость не привела ни к чему, и одновременно с этим приятно, что Том хоть в этом случае был пай-мальчиком.

Но тут вмешался Сид.

— Что-то мне помнится, — сообщил он, — словно бы вы зашивали ему воротник белой ниткой, а тут, поглядите, тёмная!

— Да, само собой разумеется, я зашила белой!.. Том!..

Но Том не стал дожидаться продолжения беседы. Удирая из помещения, он негромко оказал:

— Ну и вздую же я тебя, Сидди!

Укрывшись в надежном месте, он осмотрел две громадные иголки, заткнутые за отворот куртки и обмотанные нитками. В одну была вдета белая нитка, а в другую — тёмная.

— Она и не увидела бы, в случае если б не Сид. Линия забери! То она зашивала белой ниткой, то тёмной. Уж шила бы какой-нибудь одной, в противном случае невольно собьешься… А Сида я все-таки вздую — будет ему хороший урок!

Том не был Примерным Мальчиком, каким имел возможность бы гордиться целый город. Но он превосходно знал, кто был примерным мальчиком, и ненавидел его.

Но, через 120 секунд — а также скорее — он позабыл все невзгоды. Не вследствие того что они были для него менее тяжелы и горьки, чем невзгоды, в большинстве случаев мучающие взрослых людей, но вследствие того что в эту 60 секунд им овладела новая могучая страсть и вытеснила у него из головы все тревоги. Совершенно верно так же и взрослые люди способны забывать собственные горести, только их увлечет какое-нибудь новое дело. Том на данный момент увлекся одной драгоценной новинкой: у привычного негра он перенял особенную манеру свистеть, и ему в далеком прошлом уже хотелось поупражняться в этом мастерстве на воле, дабы никто не мешал. Негр свистел по-птичьи. У него получалась певучая трель, прерываемая маленькими паузами, для чего необходимо было часто-часто дотрагиваться языком до неба. Читатель, возможно, не забывает, как это делается, — в случае если лишь он когда-нибудь был мальчишкой. усердие и Настойчивость помогли Тому скоро овладеть всей техникой этого дела. Он радостно зашагал по улице, и рот его был полон сладкой музыки, а душа была полна признательности. Он ощущал себя как астролог, открывший в небе новую планету, лишь радость его была ярче, полнее и глубже.

Летом вечера продолжительные. Было еще светло. Внезапно Том прекратил свистеть. Перед ним стоял незнакомец, мальчишка чуть побольше его. Всякое новое лицо любого пола и возраста постоянно привлекало внимание обитателей убогого городишки Петербурга.[3]К тому же на мальчике был нарядный костюм — нарядный костюм в будний сутки! Это было прямо поразительно. Весьма красивая шляпа; бережно застегнутая светло синий суконная куртка, новая и чистая, и совершенно верно такие же штаны. На ногах у него были ботинки, бесплатно, что сейчас еще лишь пятница. У него был кроме того галстук — весьма броская лента. По большому счету он имел вид муниципального щеголя, и это взбесило Тома. Чем больше Том смотрел на это дивное диво, тем обтерханнее казался ему его личный жалкий костюм и тем выше задирал он шнобель, показывая, как ему неприятны такие франтовские костюмы. Оба мальчика встретились в полном молчании. Стоило одному сделать ход, делал ход и второй, — но лишь в сторону, вбок, по кругу. Лицо к лицу и глаза в глаза — так они передвигались весьма долго. Наконец Том сообщил:

— Желаешь, я тебя вздую!

— Попытайся!

— А вот и вздую!

— А вот и не вздуешь!

— Захочу и вздую!

— Нет, не вздуешь!

— Нет, вздую!

— Нет, не вздуешь!

— Вздую!

— Не вздуешь!

Тягостное молчание. Наконец Том говорит:

— Как тебя кличут?

— А тебе какое дело?

— Вот я покажу тебе, какое мне дело!

— Ну, продемонстрируй. Отчего не показываешь?

— Сообщи еще два слава — и покажу.

— Два слова! Два слова! Два слова! Вот тебе! Ну!

— Ишь какой ловкий! Да если бы я захотел, я одною рукою имел возможность бы задать тебе перцу, а другую пускай привяжут — мне за обрисую.

— Из-за чего ж не задашь? Так как ты говоришь, что можешь.

— И задам, в случае если будешь ко мне приставать!

— Ай-яй-яй! Видали мы таких!

— Думаешь, как расфуфырился, так уж и ответственная птица! Ой, какая шляпа!

— Не нравится? Сбей-ка ее у меня с головы, вот и возьмёшь от меня на орехи.

— Лжёшь!

— Сам ты лжёшь!

— Лишь стращает, а сам трус!

— Хорошо, проваливай!

— Эй ты, слушай: если ты не уймешься, я расшибу тебе голову!

— Как же, расшибешь! Ой-ой-ой!

— И расшибу!

— Чего же ты ожидаешь? Пугаешь, пугаешь, а на деле нет ничего? Опасаешься, значит?

— И не думаю.

— Нет, опасаешься!

— Нет, не опасаюсь!

— Нет, опасаешься!

Опять молчание. Пожирают друг друга глазами, топчутся на месте и делают новый круг. Наконец они стоят плечом к плечу. Том говорит:

— Убирайся из этого!

— Сам убирайся!

— Не хочу.

— И я не хочу.

Так они стоят лицом к лицу, любой выставил ногу вперед под одним и тем же углом. С неприязнью глядя друг на друга, они начинают изо всех сил толкаться. Но победа не дается ни тому, ни второму. Толкаются они продолжительно. Разгоряченные, красные, они понемногу ослабляют собственный натиск, не смотря на то, что любой так же, как и прежде остается настороже… И тогда Том говорит:

— Ты щенок и трус! Вот я сообщу моему старшему брату — он одним мизинцем отколотит тебя. Я ему сообщу — он отколотит!

— Весьма я опасаюсь твоего старшего брата! У меня у самого имеется брат, еще старше, и он может бросить твоего вон через тот забор. (Оба брата — чистейшая выдумка).

— Лжёшь!

— Мало ли что ты сообщишь!

Том громадным пальцем ноги проводит в пыли линии и говорит:

— Посмей лишь переступить через эту линии! Я дам тебе такую взбучку, что ты с места не поднимешься! Горе тому, кто перейдет за эту линии!

Чужой мальчик в тот же час же торопится перейти за линии:

— Ну посмотрим, как ты вздуешь меня.

— Отстань! Говорю тебе: лучше отстань!

— Да так как ты сказал, что поколотишь меня. Отчего ж не колотишь?

— Линия меня забери, если не поколочу за два цента!

Чужой мальчик вынимает из кармана два громадных медяка и с усмешкой протягивает Тому.

Том ударяет его по руке, и медяки летят на землю. Через 60 секунд оба мальчика катаются в пыли, сцепившись, как два кота. Они дергают друг друга за волосы, за куртки, за брюки, они щиплют и царапают друг другу носы, покрывая себя славой и пылью. Наконец неизвестная масса принимает отчетливые очертания, и в дыму сражения делается видно, что Том сидит верхом на неприятеле и молотит его кулаками.

— Проси пощады! — требует он.

Но мальчик старается высвободиться и звучно ревет — больше от злобы.

— Проси пощады! — И молотьба длится.

Наконец чужой мальчик невнятно бормочет: “Достаточно!” — и Том, отпуская его, говорит:

— Это тебе наука. В второй раз смотри, с кем связываешься.

Чужой мальчик побрел прочь, стряхивая с костюмчика пыль, всхлипывая, шмыгая носом, иногда оборачиваясь, качая головой и угрожая жестоко разделаться с Томом “в следующий раз, в то время, когда поймает его”. Том отвечал насмешками и направился к дому, гордый собственной победой. Но чуть он повернулся спиной к незнакомцу, тот запустил в него камнем и угодил между лопатками, а сам бросился бежать, как антилопа. Том гнался за предателем до самого дома и так определил, где тот живет. Он постоял мало у калитки, приводя к врагу на бой, но неприятель лишь строил ему рожи в окне, а выйти не захотел. Наконец показалась мамаша неприятеля, обозвала Тома противным, сломанным, неотёсанным мальчишкой и приказала убираться прочь.

Том ушел, но, уходя, припугнул, что будет бродить поблизости и задаст ее сыночку как направляться.

К себе он возвратился поздно и, с опаской влезая в окно, понял, что попал в засаду: перед ним стояла тетка; и, в то время, когда она заметила, что сталось с его штанами и курткой, ее решимость перевоплотить его праздник в каторжную работу стала жестка, как бриллиант.

Глава вторая

ПРЕКРАСНЫЙ МАЛЯР

Наступила суббота. Летняя природа сияла — свежая, кипящая судьбой. В каждом сердце звенела песня, а вдруг сердце было молодое, песня изливалась из уст. Радость была на каждом лице, любой шагал упруго и бодро. Белые акации находились в цвету и наполняли воздушное пространство запахом. Кардифская гора, возвышавшаяся над городом, покрылась зеленью. с далека она казалась Обетованной почвой — прекрасной, безмятежной, заманчивой.

Том вышел на улицу с длинной кистью и вёдром извёстки. Он окинул взором забор, и радость в одно мгновенье улетела у него из души, и в том месте — воцарилась тоска. Тридцать ярдов[4]деревянного забора в девять футов вышины! Жизнь показалась ему бессмыслицей, существование — тяжелою ношею. Со вздохом обмакнул он кисть в известку, совершил ею по верхней доске, позже проделал то же самое опять и остановился: как ничтожна белая полоса если сравнивать с огромным пространством некрашеного забора! В отчаянии он опустился на землю под деревом. Из ворот выбежал вприпрыжку Джим. В руке у него было жестяное ведро.

Он напевал песенку “Девушки Буффало”. Ходить за водой к муниципальному насосу Том постоянно считал неприятным занятием, но на данный момент он посмотрел на это дело в противном случае. От отыскал в памяти, что у насоса постоянно собирается большое количество народу: белые, мулаты,[5]чернокожие; девчонки и мальчишки в ожидании собственной очереди сидят, отдыхают, ведут меновую торговлю игрушками, ссорятся, дерутся, балуются. Он отыскал в памяти кроме этого, что не смотря на то, что до насоса было не более полутораста шагов, Джим ни при каких обстоятельствах не возвращался к себе раньше чем через час, да да и то практически в любое время приходилось бегать за ним.

— Слушай-ка, Джим, — сообщил Том, — желаешь, побели тут самую малость, а за водою сбегаю я.

Джим покачал головой и сообщил:

— Не могу, масса[6]Том! Ветхая хозяйка приказала, дабы я шел прямо к насосу и ни с кем не останавливался по пути. Она говорит: “Я уж знаю, говорит, что масса Том будет кликать тебя белить забор, так ты его не слушай, а иди собственной дорогой”. Она говорит: “Я сама, говорит, отправлюсь наблюдать, как он будет белить”.

— А ты ее не слушай! Мало ли что она говорит, Джим! Давай ко мне ведро, я мигом сбегаю. Она и не определит.

— Ой, опасаюсь, масса Том, опасаюсь ветхой госпожа! Она мне голову оторвет, ей-всевышнему, оторвет!

— Она! Да она пальцем никого не прикоснётся, разве что ударит наперстком по голове — вот и все! Кто же на это обращает внимание? Говорит она, действительно, весьма злые слова, ну, да так как от слов не больно, в случае если лишь она наряду с этим не плачет. Джим, я дам тебе шарик. Я дам тебе мой белый алебастровый шарик.

Джим начал колебаться.

— Белый шарик, Джим, хороший белый шарик!

— Так-то оно так, вещь хорошая! А лишь все-таки, масса Том, я прочно опасаюсь ветхой госпожа.

— И к тому же, если ты захочешь, я покажу тебе мой волдырь на ноге.

Джим был всего лишь человек и не имел возможности не поддаться такому соблазну. Он поставил ведро на землю, забрал алебастровый шарик и, пылая любопытством, наблюдал, как Том разбинтовывает палец ноги, но через 60 секунд уже спешил по улице с ведром в руке и мучительной болью в затылке, в это же время как Том принялся деятельно мазать забор, а тетушка покидала поле битвы с туфлей в руке и торжеством во взгляде.

Но энергии хватило у Тома ненадолго. Он отыскал в памяти, как радостно планировал провести данный сутки, и на сердце у него стало еще тяжелее. Не так долго осталось ждать другие мальчики, свободные от всяких трудов, выбегут на улицу гулять и резвиться. У них, само собой разумеется, затеяны различные радостные игры, и все они будут издеваться над ним за то, что ему приходится так тяжко трудиться. Самая идея об этом жгла его, как пламя. Он вынул из карманов собственные сокровища и начал рассматривать их: обломки игрушек, шарики и тому подобная рухлядь; всей данной дребедени, пожалуй, достаточно, дабы оплатить три—четыре 60 секунд чужого труда, но, само собой разумеется, за нее не приобретёшь и получаса свободы! Он опять убрал собственный жалкое имущество в карман и отказался от мысли о подкупе. Никто из мальчишек не начнёт работать за такую нищенскую плату. И внезапно в эту тёмную 60 секунд отчаяния на Тома снизошло воодушевление! Как раз воодушевление, не меньше — блестящая, блестящая идея.

Он забрал кисть и нормально принялся за работу. Вот далеко показался Бен Роджерс, тот самый мальчишка, насмешек которого он опасался больше всего. Бен не шел, а прыгал, скакал и приплясывал — верный символ, что на душе у него легко и что он многого ожидает от грядущего дня. Он грыз яблоко и иногда издавал протяжный мелодический свист, за которым следовали звуки на самых низких нотах: “дин-дон-дон, дин-дон-дон”, так как Бен изображал пароход. Подойдя ближе, он убавил скорость, стал среди улицы и принялся, не спеша, заворачивать, с опаской, с надлежащею важностью, по причине того, что воображал собою “Громадную Миссури”, сидящую в воде на девять футов. Он был и пароход, и капитан, и сигнальный колокол в одно да и то же время, так что ему приходилось мнить, словно бы он стоит на своем собственном мостике, отдает себе команду и сам же делает ее.

— Стоп, машина, господин! Динь-дилинь, динь-дилинь-динь!

Пароход медлительно сошел с середины дороги, и начал приближаться к тротуару.

— Задний движение! Дилинь-дилинь-динь!

Обе его руки растянулись и прочно прижались к бокам.

— Задний движение! Право руля! Тш, дилинь-линь! Чшш-чшш-чшш!

Правая рука величаво обрисовывала громадные круги, по причине того, что она представляла собой колесо в сорок футов.

— Лево на борт! Лево руля! Дилинь-динь-динь! Чшш-чшш-чшш!

Сейчас левая рука начала обрисовывать такие же круги.

— Стоп, правый борт! Дилинь-динь-динь! Стоп, левый борт! Вперед и направо! Стоп! — Небольшой движение! Динь дилинь! Чуу-чуу-у! Дай финиш! Да живей, пошевеливайся! Эй, ты, на берегу! Чего стоишь! Принимай канат! Носовой швартов![7]Накидывай петлю на столб! Задний швартов! А сейчас отпусти! Машина остановлена, господин! Дилинь-динь-динь! Шт! шт! шт! (Машина производила пары.)

Том работал , не обращая на пароход никакого внимания. Бен уставился на него и через 60 секунд сообщил:

— Ага! Попался!

Ответа не было. Том глазами живописца созерцал собственный последний мазок, позже с опаской совершил кистью снова и снова откинулся назад — налюбовался. Бен подошел, и поднялся рядом. У Тома слюнки потекли при виде яблока, но он будто бы ничего не случилось настойчиво продолжал собственную работу. Бен оказал:

— Что, брат, заставляют трудиться?

Том сильно повернулся к нему:

— А, это ты, Бен! Я и не увидел.

— Слушай-ка, я иду купаться… да, купаться! Наверно и тебе хочется, а? Но тебе, само собой разумеется, запрещено, нужно будет работать. Ну само собой разумеется, еще бы!

Том взглянуть на него и сообщил:

— Что ты именуешь работой?

— А разве это не работа?

Том опять принялся белить забор и ответил неосторожно:

— Может, работа, быть может, и нет. Я знаю лишь одно: Тому Сойеру она по душе.

— Да что ты? Уж не желаешь ли ты оказать, что для тебя это занятие — приятное?

Кисть гуляла по забору.

— Приятное? А что же в нем для того чтобы неприятного? Разве мальчикам ежедневно достается белить заборы?

Дело представилось в новом свете. Бен прекратил грызть яблоко. Том с упоением живописца водил кистью взад и вперед, отступал на пара шагов, дабы налюбоваться эффектом, в том месте и сям додавал штришок и опять критически осматривал сделанное, а Бен смотрел за каждым его перемещением, увлекаясь все больше. Наконец оказал:

— Слушай, Том, дай и мне побелить самую малость!

Том задумался и, казалось, готовься дать согласие, но в последнюю 60 секунд передумал:

— Нет, нет, Бен… Все равно ничего не выйдет. Видишь ли, тетя Полли плохо привередлива по поводу этого забора: он так как выходит на улицу. Будь это та сторона, что во двор, другое дело, но тут она страшно строга — нужно белить весьма и весьма старательно. Из тысячи… кроме того, пожалуй, из двух тысяч мальчиков найдется лишь один, кто сумел бы выбелить его как направляться.

— Да что ты? Вот ни при каких обстоятельствах бы не поразмыслил. Дай мне лишь попытаться… ну хоть немножечко. Будь я на твоем месте, я б тебе дал. А, Том?

— Бен, я бы с удовольствием, честное слово, но тетя Полли… Вот Джим также желал, да она не разрешила. Просился и Сид — не разрешила войти. Сейчас ты осознаёшь, как мне тяжело доверить эту работу тебе? Если ты начнешь белить, да внезапно что-нибудь выйдет не так…

— Бред! Я буду стараться не хуже тебя. Мне бы лишь попытаться! Слушай: я дам тебе серединку вот этого яблока.

— Хорошо! Но, нет, Бен, лучше не нужно… опасаюсь я…

— Я дам тебе все яблоко — все, что осталось.

Том вручил ему кисть с видимой неохотой, но с тайным восхищением в душе. И до тех пор пока бывший пароход “Громадная Миссури” трудился и потел на припеке, отставной живописец сидел рядом в холодке на каком-то бочонке, болтал ногами, грыз яблоко и расставлял сети для других простаков. В простаках недочёта не было: мальчишки то и дело доходили к забору — доходили зубоскалить, а оставались белить. К тому времени, как Бен выбился из сил, Том уже реализовал вторую очередь Билли Фишеру за совсем нового бумажного змея; а в то время, когда и Фишер устал, его поменял Джонни Миллер, внеся в виде платы мёртвую крысу на долгой веревочке, дабы эргономичнее было эту крысу крутить, — и без того потом, и без того потом, час за часом. К полудню Том из жалкого бедняка, каким он был утром, превратился в богача, практически утопающего в роскоши. Не считая вещей, о которых мы на данный момент говорили, у него были двенадцать алебастровых шариков, обломок зубной “гуделки”,[8]осколок синей бутылки, дабы смотреть через него, пушка, сделанная из катушки для ниток, ключ, что ничего не желал отпирать, кусок мела, стеклянная пробка от графина, оловянный солдатик, пара головастиков, шесть хлопушек, одноглазый котенок, бронзовая дверная ручка, собачий ошейник — без собаки, — рукоятка ножа, четыре апельсиновые корки и ветхая, сломанная оконная рама.

Том приятно и радостно совершил время в громадной компании, ничего не делая, а на заборе выяснилось целых три слоя известки! Если бы известка не кончилась, он разорил бы всех мальчиков этого города.

Том оказал себе, что, в сущности, жизнь не так уж безлюдна и ничтожна. Сам того не ведая, он открыл великий закон, управляющий поступками людей, в частности: чтобы человек либо мальчик страстно захотел владеть какой-нибудь вещью, пускай эта вещь дастся ему вероятно тяжелее. Если бы он был таким же великим мудрецом, как и создатель данной книги, он осознал бы, что Работа имеется то, что мы обязаны делать, а Игра имеется то, что мы не обязаны делать. И это помогло бы ему уразуметь, из-за чего изготовлять бумажные цветы либо, к примеру, крутить мельницу — работа, а сбивать кегли и восходить на Монблан[9]— наслаждение. В Англии имеется богачи-джентльмены, каковые в летние дни руководят четверкой, везущей омнибус за двадцать — тридцать миль, лишь вследствие того что это добропорядочное занятие стоит им больших денег; но, если бы им внесли предложение жалованье за тот же нелегкий труд, развлечение стало бы работой, и они на данный момент же отказались бы от нее.

Некое время Том не двигался с места; он думал над той значительной переменой, какая случилась в его жизни, а позже направил собственные стопы в основной штаб — рапортовать об окончании работы.

Глава третья

ЗАНЯТ Любовью и ВОЙНОЙ

Том предстал перед тетей Полли, сидевшей у открытого окна в комфортной задней помещении, которая была одновременно и спальней, и гостиной, и столовой, и кабинетом.

Благодатный летний воздушное пространство, безмятежная тишина, запах цветов и убаюкивающее жужжание пчел произвели на нее собственный воздействие: она клевала носом над вязанием, потому что единственной ее собеседницей была кошка, да и та спала у нее на коленях. Для безопасности очки были подняты вверх и покоились на ее сединах.

Она была твердо уверена, что Том, само собой разумеется, уже давно убежал, и сейчас удивилась, как это у него хватает храбрости являться к ней за жёсткой расправой.

Том вошел и опросил:

— А сейчас, тетя, возможно пойти поиграть?

— Как! Уже? какое количество же ты сделал?

— Все, тетя!

— Том, не лги! Я этого не выношу.

— Я не лгу, тетя. Все готово.

Тетя Полли не поверила. Она отправилась взглянуть собственными глазами. Она была бы счастлива, если бы слова Тома были правдой хотя бы на двадцать процентов. В то время, когда же она убедилась, что целый забор выбелен, и не только выбелен, но и покрыт несколькими густыми слоями известки а также по земле на протяжении забора совершена белая полоса, ее удивлению не было границ.

— Ну, знаешь, — оказала она, — вот уж ни при каких обстоятельствах не поразмыслила бы… Нужно дать тебе справедливость, Том, ты можешь трудиться, в то время, когда захочешь. — Тут она сочла нужным смягчить комплимент и добавила: — Лишь весьма уж редко тебе этого хочется. Это также нужно сообщить. Ну, иди играйся. И наблюдай не забудь воротиться к себе. Не то у меня расправа маленькая!

Тетя Полли была в таком восторге от его великого подвига, что повела его в чулан, выбрала и вручила ему лучшее яблоко, сопровождая презент маленькой назидательной проповедью о том, что каждый предмет, доставшийся нам ценой добропорядочного, честного труда, думается нам слаще и милее.

Именно в ту 60 секунд, в то время, когда она заканчивала обращение подходящим текстом из евангелия, Тому удалось стянуть пряник.

Он выскочил во двор и заметил Сида. Сид только что начал подниматься по лестнице. Лестница была снаружи дома и вела в задние помещения второго этажа. Под рукой у Тома были весьма эргономичные комья почвы, и в один миг воздушное пространство наполнился ими. Они неистовым градом осыпали Сида. Перед тем как тетя Полли пришла в себя и подоспела на выручку, шесть либо семь комьев уже попали в цель, а Том перемахнул через забор и скрылся. Существовала, само собой разумеется, калитка, но у Тома в большинстве случаев не было времени добежать до нее. Сейчас, в то время, когда он рассчитался с предателем Сидом, указавшим тете Полли на тёмную нитку, в душе у него воцарился покой.

Том обогнул улицу и юркнул в пыльный закоулок, проходивший у задней стенки теткиного коровника. Не так долго осталось ждать он оказался вне всякой опасности. Тут ему нечего было опасаться, что его поймают и накажут. Он направился к муниципальный площади, к тому месту, где, по предварительному уговору, уже сошлись для сражения две армии. Одной из них руководил Том, второй — его закадычный друг Джо Гарпер. Оба великих полководца не снисходили до того, дабы лично сражаться между собой, — это больше пристало мелкоте; они руководили сражением, стоя рядом на горке и отдавая распоряжения через собственных адъютантов. По окончании продолжительного и ожесточённого боя армия Тома одержала победу. Оба армии сосчитали убитых, обменялись военнопленными, договорились о том, почему случится у них новая война, и прописали сутки следующей решающей битвы. После этого обе армии выстроились в шеренгу и церемониальным маршем покинули поле сражения, а Том направился к себе один.

Проходя мимо дома, где жил Джефф Тэчер, он заметил в саду какую-то новую девочку — прелестное голубоглазое создание с золотистыми волосами, заплетенными в две долгие косички, в белом летнем платьице и вышитых панталончиках. Храбрец, только что увенчанный славой, был сражен без единого выстрела. Некая Эмми Лоренс в тот же час же провалилась сквозь землю из его сердца, не покинув в том месте кроме того следа. А он-то воображал, что обожает Эмми Лоренс без памяти, обожает ее! Оказывается, это было только мимолетное увлечение, не больше. Пара месяцев он получал ее любви. Всего семь дней назад она согласилась, что обожает его. В течение этих семи кратких дней он с гордостью вычислял себя радостнейшим мальчиком в мире, и вот в одно мгновенье она ушла из его сердца, как случайная гостья, приходившая на 60 секунд с визитом.

С набожным восхищением взирал он украдкой на этого нового ангела, пока не убедился, что ангел увидел его. Тогда он сделал вид, словно бы не подозревает о присутствии девочки, и начал “фигурять” перед ней, выкидывая (как принято среди мальчуганов) различные нелепые штуки, дабы позвать ее восторг. Пара времени проделывал он все эти затейливо-вздорные фокусы. Внезапно среди какого-либо страшного акробатического трюка посмотрел в ту сторону и заметил, что девочка повернулась к нему спиной и направляется к дому. Том подошел ближе и уныло облокотился на забор; ему так хотелось, дабы она побыла в саду еще мало… Она вправду чуть-чуть задержалась на ступенях, но после этого шагнула прямо к двери. Том не легко набрался воздуха, в то время, когда ее нога коснулась порога, и внезапно все его лицо просияло: перед тем как скрыться за дверью, девочка посмотрела назад и

кинула через забор цветок маргаритки.

Том обежал около цветка, а после этого в двух шагах от него приставил ладонь к глазам и начал внимательно всматриваться в дальний финиш улицы, словно бы в том месте происходит что-то занимательное. Позже поднял с почвы соломинку и поставил ее себе на шнобель, стараясь, дабы она сохранила равновесие, для чего закинул голову на большом растоянии назад. Балансируя, он все ближе и ближе доходил к цветку; наконец наступил на него босою ногою, захватил его эластичными пальцами, поскакал на одной ноге и не так долго осталось ждать скрылся за углом, унося с собой собственный сокровище.

Но скрылся он всего лишь на 60 секунд, пока расстегивал куртку и прятал цветок на груди, поближе к сердцу либо, возможно, к желудку, поскольку был не особенно силен в анатомии и не через чур разбирался в аналогичных вещах.

После этого он возвратился и до самого вечера околачивался у забора, так же, как и прежде выделывая различные штуки. Девочка не показывалась; но Том тешил себя надеждой, что она стоит где-нибудь у окна и видит, как он усердствует для нее. В итоге он нехотя поплелся к себе, и его бедная голова была полна фантастических мечт.

За ужином он все время был так возбужден, что его тетка дивилась: что такое стряслось с ребенком? Взяв хороший нагоняй за то, что кидал в Сида комками почвы, Том, по-видимому, не огорчился нисколько.

Он попытался было стянуть кусок сахару из-под носа у тетки и взял за это по рукам, но опять-таки не обиделся и лишь сообщил:

— Тетя, поскольку не бьете вы Сида, в то время, когда он таскает сахар!

— Сид не мучит людей, как ты. В случае если за тобой не следить, ты не вылезал бы из сахарницы.

Но вот тетка ушла на кухню, и Сид, радостный собственной безнаказанностью, в тот же час же потянулся к сахарнице, как бы издеваясь над Томом. Это было прямо нестерпимо! Но сахарница выскользнула у Сида из пальцев, упала на пол и разбилась. Том был в восхищении, в таком восхищении, что удержал собственный язык а также не вскрикнул от эйфории. Он решил не сказать ни слова, кроме того в то время, когда войдет тетка, а сидеть негромко и смирно, пока она не опросит, кто это сделал. Вот тогда он поведает все, — и радостно ему будет смотреть, как она расправится со своим примерным любимчиком. Что возможно приятнее этого! Он был так переполнен злорадством, что чуть имел возможность хранить молчание, в то время, когда воротилась тетка и поднялась над осколками сахарницы, меча молнии бешенства поверх очков. Том сообщил себе: “Вот оно, начинается!..” Но в следующую 60 секунд он уже лежал на полу! Властная рука занеслась над ним опять, дабы опять ударить его, в то время, когда он со слезами вскрикнул:

— Постойте! Постойте! За что же вы бьете меня? Так как разбил ее Сид!

Тетя Полли остановилась в смущении. Том ожидал, что она на данный момент пожалеет его и тем загладит собственную вину перед ним. Но чуть к ней возвратился дар слова, она лишь и оказала ему:

— Гм! Ну, все-таки, по-моему, тебе досталось недаром. Уж предположительно, ты выбросил какую-нибудь новую штуку, пока меня не было в помещении.

Тут ее упрекнула совесть. Ей весьма захотелось сообщить мальчугану что-нибудь задушевное, нежное, но она побоялась, что, если она начнёт нежничать с ним, он, пожалуй, поразмыслит, словно бы она признала себя виноватой, а этого не допускала дисциплина. Так что она не сообщила ни слова и с тяжелым сердцем занялась простой работой. Том дулся в углу и растравлял собственные раны. Он знал, что в душе она стоит перед ним на коленях, и это сознание доставляло ему мрачную эйфорию. Он решил не подмечать заискиваний с ее стороны и не показывать ей, что он видит ее душевные муки. Он знал, что иногда она обращает на него горестный взор и что в глазах ее слезы, но не хотел обращать на это никакого внимания. Он воображал себе, как он лежит пациент, умирающий, а тетка согнулась над ним и заклинает его, дабы он оказал ей хоть слово прощения; но он поворачивается лицом к стенке и умирает, не сообщив этого слова. Каково-то ей будет тогда? Он воображал себе, как его приносят к себе мертвым: его только что достали из реки, кудри его намокли, и его страдающее сердце успокоилось навеки. Как она ринется на его мертвое тело, и ее слезы польются дождем, и ее губы будут молить господа всевышнего, дабы он вернул ей ее мальчика, которого она ни при каких обстоятельствах, ни при каких обстоятельствах не начнёт наказывать напрасно! Но он так же, как и прежде будет лежать бледный, холодный, без показателей судьбы — несчастный мелкий страдалец, муки которого закончились навек! Он так расстроил себя этими скорбными бреднями, что слезы практически душили его, ему приходилось глотать их. Все туманилось перед ним из-за слез. Всегда, в то время, когда ему приходилось мигнуть, в его глазах скоплялось столько жидкости, что она изобильно текла у него по лицу и капала с кончика носа. И ему было так приятно услаждать собственную душу печалью, что он не имел возможности допустить, дабы в нее вторгались какие-нибудь житейские эйфории. Всякое удовольствие лишь злило его — таковой святой казалась ему его скорбь. Исходя из этого, в то время, когда в помещение влетела, приплясывая, его двоюродная сестра Мери, радостная, что наконец воротилась к себе по окончании продолжительной отлучки, продолжавшейся целую вечность — другими словами семь дней, — он, мрачный и пасмурный, поднялся и вышел из одной двери, тогда как песни и солнце входили вместе с Мери в другую.

Он бродил далеко от тех мест, где в большинстве случаев планировали мальчишки. Его манили уединенные уголки, такие же печальные, как его сердце. Бревенчатый плот на реке показался ему привлекательным; он сел на самый край, созерцая унылую водную ширь и грезя о том, как прекрасно было бы утонуть в одно мгновенье, кроме того не почувствовав этого и не подвергая себя никаким неудобствам. Позже он отыскал в памяти о собственном цветке, дотянулся его из-под куртки — уже увядший и смятый, — и это еще более усилило его сладкую скорбь. Он начал спрашивать себя, пожалела бы его она, если бы знала, какая тяжесть у него на душе? Начала плакать бы она и захотела бы обвить его шею руками и утешить его? Либо она отвернулась бы от него равнодушно, как сейчас отвернулся от него безлюдный и холодный свет?

Идея об этом наполнила его таковой приятной тоской, что он начал перетряхивать ее на все лады, покуда она не истрепалась до нитки. Наконец он поднялся со вздохом и ушел в темноту.

Typ


Также читать:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: