Уильям фолкнер. свет в августе

————————————————————————

William Faulkner. Light in August (1932).

Перевод: В.Голышев.

Spellcheck by HarryFan

————————————————————————

Сидя у дороги, глядя, как поднимается к ней по косогору повозка, Лина

думает: Я пришла из Алабамы; путь далекий. Пешком из самой Алабамы. Путь

далекий. Думает: меньше месяца в пути, а уже в Миссисипи, так на большом растоянии от

дома еще не бывала. И от Доуновой лесопилки, так далеко не бывала с

двенадцати лет.

Она и на Доуновой лесопилке не бывала, пока не погибли папа с матерью,

не смотря на то, что раз по шесть, по восемь в году, по субботам, ездила в город — на

повозке, в платье, выписанном по почте, босые ноги поставив на дно, ботинки,

завернутые в бумагу, положив рядом с собой на сиденье. В ботинки обувалась

перед самым городом. А в то время, когда подросла, просила отца остановить повозку на

окраине, слезала и шла пешком. Отцу не сказала, из-за чего желает идти, а не

ехать. Он думал — по причине того, что улицы ровные, тротуары. А Лина считала, что,

если она идет пешком, люди принимают ее за городскую.

Папа с матерью погибли, в то время, когда ей было двенадцать, — в одно лето, в

рубленом доме из трех передней и комнат, без сеток на окнах, в помещении,

где около керосиновой лампы вилась мошкара, а пол был вылощен босыми

пятками, как старое серебро. Она была младшей из детей, оставшихся в

живых. Мать погибла первой. Она сообщила: За папой заботься. Лина

заботилась. в один раз папа сообщил: Отправишься на Доунову лесопилку с Мак-Кинли.

Планируй, дабы к его приезду готовься . И погиб. Мак-Кинли, ее брат,

приехал на повозке. Отца похоронили днем в роще за деревенской церковью и

поставили сосновое надгробье. Утром она уехала окончательно — не смотря на то, что, может

быть, и не осознавала этого-на повозке, с Мак-Кинли, на Доунову лесопилку.

Повозка была чужая, брат давал слово вернуть ее к ночи.

Брат трудился на лесопилке. Все мужчины в деревне трудились на лесопилке

либо при ней. Резали сосну. Резали уже семь лет и еще через семь должны

были извести целый окрестный лес. Тогда большинство и часть оборудования

людей, трудившихся на нем и существовавших благодаря ему и для него,

погрузятся в товарные вагоны и уедут. Но часть оборудования останется, —

по причине того, что новое неизменно возможно приобрести в рассрочку, — и уныло застывшие

колеса, поражая взгляд, будут торчать над курганами битого кирпича и твёрдым

бурьяном, и выпотрошенные котлы упрямо, смущенно, озадаченно будут

топорщить собственные старые бездымные трубы над пнистой панорамой немой и мирной

пустоши, непаханой, небороненной, в красных язвах буераков, прорытых

негромкими мокрыми дождями осени и свирепыми косохлестами весенних

равноденствий. И тогда, иссосанные глистами самозваные наследники,

растаскивая дома и сжигая их в очагах и плитах, не отыщут в памяти самого

заглавия деревни, которая и в лучшие дни не значилась в анналах почтового

ведомства.

В то время, когда приехала Лина, в деревне оставалось семей пять. Была в том месте

станция и железнодорожная колея, и ежедневно товарно-пассажирский с

криком проносился мимо. Поезд возможно было остановить красным флагом, но

в большинстве случаев он появлялся из разоренных холмов неожиданно, как привидение, и, лешим

взвыв, — мимо недодеревеньки, стороной, как мимо потерянной бусины, в то время, когда

порвалась нитка. Брат был двадцатью годами ее старше. В то время, когда он забирал ее

к себе, она его практически не помнила. Он жил в четырехкомнатном некрашеном

доме, с женой, изношенной от родов и труда. Чуть ли не по полгода в году

невестка Лины или ходила на сносях, или оправлялась по окончании родов. В это

время Лина делала всю работу по дому и наблюдала за вторыми детьми. По окончании

она сказала себе: Потому, видно, и сама так скоро обзавелась.

Дремала в пристройке, в задней части дома. В том месте было окно, которое она

обучилась очень тихо отворять в темноте — по причине того, что в пристройке дремали,

не считая нее, вначале старший племянник, позже двое старших, позже трое.

В первый раз открыла окно на девятом году собственной жизни у брата. Она и открыть-то

его успела всего раз десять, в то время, когда поняла, что его по большому счету не следовало

открывать. Сообщила себе: Такое, видно, мое счастье.

Невестка сообщила брату. Тут лишь он увидел, что она округлилась, а

имел возможность бы подметить и раньше. Он был жёсткий человек. Кротость, мягкость,

юность (а было ему только сорок) и практически все другое, не считая упрямой,

неисправимой стойкости да безрадостной родовой гордости, вышло из него с позже.

Он обозвал ее девушкой легкого поведения. Он предугадал виновника (молодых холостяков, — а

опилочных донжуанов и подавно, — насчитывалось еще меньше, чем семей в

деревне), но она не признавалась, не смотря на то, что виновник отбыл полгода назад. Она

твердила лишь: Он меня позовёт. Он заявил, что станет причиной меня, —

непоколебимо, по-овечьи, черпая из тех запасов терпеливой прочной

верности, на каковые рассчитывает любой Лукас Берч, — не имея, но,

намерения появляться под рукой, в то время, когда в этом будет потребность. Двумя семь дней

позднее она опять выбралась через окно. Сейчас это далось непросто. Было бы

раньше так тяжело, наверно бы сейчас не было нужно вылезать, — поразмыслила она.

Она имела возможность бы уйти через дверь, днем. Никто бы ее не удерживал. Возможно,

она это осознавала. Но предпочла — ночью через окно. С ней был веер из

пальмовых листьев и другие пожитки, бережно увязанные в платок. В узелке

лежали, среди другого, тридцать пять центов — пяти — и десятицентовыми

монетами. Ботинки на ней были братнины — его презент. Поношены самую

малость, — никто из них летом башмаков не носил. Почувствовав под ногами

дорожную пыль, она сняла ботинки и понесла в руках.

Так шла она вот уже практически месяц. 30 дней пути и в сознании

отпечатавшееся на большом растоянии — как мирный коридор, вымощенный крепкой спокойной

верой, населенный хорошими голосами и безымянными лицами: Лукас Берч? Не

знаю. Чтобы где-нибудь поблизости таковой жил — не слыхал. Дорога эта? В

Покахонтас (*1). Может, он в том месте. Возможно. Вон повозка в ту сторону. До

места — не до места, а все подвезет, — и вот разматывается сзади долгая

однообразная череда мирных и неукоснительных тьмы и смен дня, дня и тьмы,

через каковые она тащилась в однообразных, неизвестно чьих повозках, как будто бы

через череду скрипоколесных вялоухих аватар: вечное перемещение без

продвижения на боку греческой вазы (*2).

Повозка поднимается к ней по косогору. Лина миновала ее милю назад.

Повозка стояла у дороги, мулы дремали в постромках, головой в ту сторону,

куда шла она. Лина заметила повозку, заметила за забором у сарая двух мужчин

на корточках. Лишь раз посмотрела на мужчин и повозку, один только взор

кинула — емкий, стремительный, простодушный и проницательный. Она не

остановилась, наверняка мужчины за забором кроме того не увидели, как она

посмотрела на них и на повозку. Она не оглядывалась. И, скрывшись из виду,

шла , ступая медлительно в расшнурованных башмаках, пока не взошла

на пригорок в миле от них. В том месте она села на краю поверхностной канавы, свесила

ноги, сняла ботинки. Мало погодя услышала повозку. Вначале ее было

слышно. Позже стало видно, как она поднимается по косогору.

Лениво и сухо скрипит и громыхает немазаное, рассохшееся дерево и

металл: трескучие оглушительные раскаты разносятся за полмили над знойной

безмолвием и сосновой одурью августовского дня. Мулы плетутся мерно, в

глубоком забытьи, но повозка как будто бы не движется с места. До того ничтожно

ее перемещение, что думается, она замерла навеки, подвешена на половине пути —

невзрачной бусиной на рыжей шелковине дороги. До того, что устремленный на

нее взор не имеет возможности удержать ее образа, и зримое дремотно плывет,

сливается, как сама дорога с ее мирным, однообразным чередованием дня и

тьмы, как нить, уже отмеренная и снова наматываемая на катушку. До того,

наконец, что думается, словно бы данный вялый, оглушительный звук ничего не

свидетельствует и доносится из какого-либо пустячного, ерундового места,

отдаленного больше, чем расстоянием: морок, блуждающий в полумиле от

собственных очертаний. Так на большом растоянии слыхать, в то время, когда самой еще не видно, —

думает Лина. Думает о себе так, как будто бы снова едет, — думает: все равно

как ехала полмили перед тем, как влезла в повозку — перед тем, как повозка

подъехала к месту, где я ожидала, а позже, в то время, когда слезу с повозки, она

полмили все равно как со мной будет ехать. Ожидает, уже не смотря за

повозкой, а идея течет досуже, скоро, медлено, полная безымянных хороших

голосов и лиц: Лукас Берч? Задавала вопросы, говоришь, в Покахонтасе? Эта

дорога? В Спрингвейл. Обожди тут. Не так долго осталось ждать повозка будет в ту сторону, докуда

едет — подвезет. Думает: А если он до самого Джефферсона едет, Лукас

меня услышит прежде, чем заметит. А позже встретится со мной и разволнуется. И

двоих заметит прежде, чем отыщет в памяти.

Сидя на корточках в тени конюшни Уинтерботома, Армстид и Уинтерботом

(*3) видели, как она прошла по дороге. Они сходу заметили, что она юная,

беременная и нездешняя.

— Весьма интересно, откуда это у ней пузо, — сообщил Уинтерботом.

— Весьма интересно, издали ли она его несет, — сообщил Армстид.

— Видно, навещала кого-то в той стороне, — сообщил Уинтерботом.

— Да нет, видно. В противном случае бы я слышал. И в том месте, в моей стороне, никого у ней

нет. Также слышал бы.

— Видно, не просто так гуляет, — оказал Уинтерботом. — Не такая у ней

походка.

— Не продолжительно ей одной гулять, будет ей попутчик, — сообщил Армстид.

Дама уже удалялась — медлительно, со своей набрякшей очевидной ношей. Она

как будто бы бы и не посмотрела на них, в то время, когда проходила мимо — в выгоревшем светло синий

балахоне, с узелком и пальмовым веером в руках. — Не из ближних мест идет,

— сообщил Армстид. — Ишь как потопывает, — правильно, порядком отшагала, и еще

шагать да шагать.

— Видно, навещала кого-то в отечественных краях, — сообщил Уинтерботом.

— Да нет, пожалуй. Я бы слышал, — сообщил Армстид. Дама шла. Не

оглядывалась. И медлительно ушла из виду — налитая, обстоятельная,

неутомимая, как сам набирающий силу сутки. Ушла и из их беседы, и, может

быть, кроме того — из их сознания. Потому что, чуть подождав, Армстид сообщил то, что

надумал сообщить. Он уже два раза заявлялся ко мне — приезжал за пять миль на

повозке и с уклончивостью и бесконечной неторопливостью собственного племени по

три часа сидел на корточках в тени сарая и поплевывал — чтобы

сообщить это. Предложить Уинтерботому цену за культиватор, что

Уинтерботом желал реализовать. И вот Армстид взглянуть на солнце и внес предложение

цену, которую предложить задумал, лежа в кровати три дня назад. — Я знаю

одного в Джефферсоне, что даст за такую цену, — сообщил он.

— Так так как брать нужно, — сообщил Уинтерботом. — Дешевка-то какая.

— Ну да, — сообщил Армстид. Сплюнул. Опять взглянуть на солнце и поднялся.

— Да-а, видно, к себе пора планировать.

Он влез в повозку и разбудил мулов. Вернее, привел их в перемещение —

по причине того, что лишь негр осознает, спит мул либо проснулся. Уинтерботом дошел с

ним до забора и облокотился на верхнюю слегу.

— Да, брат, — сообщил он. — За такие деньги я сам бы забрал. А ты не

заберёшь — провалиться мне, коли я сам его не куплю за такую цену. А не

желает ли тот хозяин пару мулов собственных дать за пятерку? Нет?

— Ну да, — говорит Армстид. Он правит; повозка предалась уже ленивому

перемалывающему мили громыханию. Он также не оглядывается. Но и вперед,

должно быть, не наблюдает — по причине того, что дамы, сидящей в канаве у дороги,

не видит , пока повозка не вползает практически на самый верх. В тот

миг, в то время, когда он определит светло синий платье, он не имеет возможности осознать, увидела ли она

по большому счету повозку, и уж совсем никому не осознать, посмотрел ли он сам на нее

хоть раз, в то время, когда без мельчайших показателей перемещения они медлительно

приближались друг к другу по мере того, как оглушительно вползала на

косогор повозка в ауре тягучей, осязаемой дремы и рыжей пыли, по которой

лунатически мерно ступали мулы, иногда позвякивая сбруей, вяло прядая

заячьими ушами, — и так же, как и прежде ни дремлют ни бодрствуют, в то время, когда он наконец

натягивает вожжи.

Из-под блекло-светло синий чепца, полинявшего не от воды и мыла, она наблюдает

нормально и любезно-молодая, миловидная, наивная, доброжелательная и

живая. Она еще не шевельнулась. Под балахоном того же блекло-светло синий цвета

тело ее грузно и без движений. узелок и Веер лежат на коленях. Она без

чулок. Босые ступни на дне канавы — перемещены. Жизни в них никак не

больше, чем в тяжелых, пыльных мужских башмаках, каковые стоят рядом. В

замершей повозке сидит Армстид, сутулый, с выцветшими глазами. Он видит,

что кромка веера обшита тем же блекло-синим, что на платье и чепце.

— На большом растоянии ли идешь? — задаёт вопросы он.

— Да вот, желала засветло еще малость пройти, — отвечает она. Она

поднимается и поднимает ботинки. Медлительно Я неторопливо выбирается на дорогу,

идет к повозке. Армстид не спускается на землю, дабы оказать помощь. Лишь

удерживает мулов, пока она грузно перелезает через колесо и кладет ботинки

под сиденье. Повозка трогается.

— Благодарю вас, — говорит она. — Уморилась — на ногах-то.

Думается, Армстид и не взглянуть на нее ни разу открыто. Но он уже

увидел, что обручального кольца у нее нет. Сейчас он на нее не наблюдает.

Повозка опять предается ленивому громыханию.

— Издали ли идешь? — задаёт вопросы он.

Она переводит дух. Это кроме того не вздох, а спокойный выдох — как бы

спокойного удивления.

— А в самом деле финиш большой. Я иду из Алабамы.

— Из Алабамы? С этакой тяжестью? Где же семья твоя?

Она также на него не наблюдает.

— Думаю встретить его где-нибудь в том месте. Может, вы его понимаете. Кличут его

Лукас Берч. Тут по дороге говорили, в Джефферсоне он, на строгальной

фабрике трудится.

— Лукас Берч. — Армстид произносит имя практически тем же тоном. Они сидят

рядышком на продавленном сиденье со сломанными пружинами. Ему видны ее

руки, сложенные на коленях, и профиль под чепцом; он видит их невнимательно.

Она, должно быть, смотрит за проселком, стелющимся между вялыми ушами

мулов. — И ты всю дорогу сама, пешком прошла, за ним охотясь?

Она отвечает не сходу. Наконец говорит:

— Люди все хорошие попадались. Такие хорошие люди.

— И бабы, что ли? — Украдкой наблюдает на ее профиль и думает: Не знаю,

что Марта сообщит, думает: Пожалуй, знаю что Марта сообщит. Бабы, они не

так дабы весьма хорошие, а скорей хорошие. Мужчина — он бывает. А баба

— лишь нехорошая хороша будет к второй бабе, которая в доброте испытывает недостаток.

Думает: Как же. Знаю, знаю я, что Марта сообщит.

Она сидит на краешке, без движений; профиль неподвижен, щека.

— Прямо страно, — говорит она.

— Что идет по дороге незнакомая женщина, в положении, — и люди

догадываются, что супруг ее бросил? — Она не шевелится. Сейчас повозка

подчинена какому-то ритму, ее немазаное замученное дерево сжилось с

ленивым днем, дорогой, зноем. — И планируешь его тут отыскать.

Она не шевелится, — предположительно, смотрит за медленным бегом дороги между

ушами мулов; даль, должно быть, дорогой прорезана, резка.

— Пологаю, что отыщу. Дело немудреное. Он будет в том месте, где больше всего

народу планирует, где смеются и балагурят. Он всегда был до этого

охотник.

Армстид крякнул, грубо, со злобой.

— Н-оо, заснули в том месте! — говорит он и себе говорит — уже поразмыслив, еще не

произнося: Отыщет так как. Спохватится юноша, что маху дал, в то время, когда

остановился по эту сторону от Арканзаса — либо Техаса, для надежности.

Солнце клонится к западу, час ему до горизонта, до маленьких летних

сумерек — час. Они на развилке; в сторону отходит дорожка еще тише и глуше

данной.

— Приехали, — говорит Армстид.

Дама сходу оживает. Она наклоняется и подбирает ботинки, — по всей видимости,

не желает надевать их в повозке, дабы его не задерживать.

— Громадное вам благодарю, что подвезли, — говорит она.

Повозка опять остановилась. Дама подготавливается слезть.

— В случае если и доберешься к закату до лавки Варнера (*4), все равно оттуда

еще двенадцать миль до Джефферсона, — говорит Армстид.

Она еле удерживает ботинки, веер и узелок в одной руке, дабы

опереться второй, в то время, когда будет слезать.

— Отправлюсь-ка я, пожалуй, — говорит она.

Армстид к ней не прикасается.

— Отправились, заночуешь у меня, — говорит он, — в том месте хоть бабы… дама

тебе… в случае если что. С утра в первую очередь отвезу тебя к Варнеру, а в том месте,

смотришь, кто-нибудь тебя прихватит. В субботу неизменно кто-нибудь в город

едет. Не убежит он от тебя за ночь-то. Коли имеется он в Джефферсоне, так и

на следующий день в том месте будет.

Она сидит не шевелясь, все пожитки — в одной руке, дабы эргономичнее было

слезать. Наблюдает вперед, куда удирает змейкой дорога, разлинованная косыми

тенями.

— Пара дней у меня еще имеется, пожалуй.

— Ну да. Времени у тебя всласть. Лишь попутчик у тебя покажется с часу

на час — что ходить не может. Отправились ко мне. — Он пускает мулов, не

ждя ответа. Повозка сворачивает на малоезжую дорогу. Дама

опускается на сиденье, но так же, как и прежде держит веер, узелок, ботинки.

— Я не обременю, — говорит она. — Хлопот со мной не будет.

— Ну да, — говорит Армстид. — Отправились со мной. — В первый раз мулы идут

резво по собственной воле. — Корм почуяли, — говорит Армстид, думая: Вот

они, бабы. Сама же первая дорогу перебежит собственной сестре, а сама гуляет по

публичной почва, одна без всякого стеснения, по причине того, что знает — люди,

мужики, ее пожалеют. Да баб ей дела нет. Наверно не баба ей вчинила — это,

чего она и хлопотами не хочет назвать. Да, их сестре дай лишь замуж

выйти либо так, без мужа, схлопотать, и этот же час из бабьего роду и

племени она выходит и до конца жизни старается к мужскому роду примкнуть.

Через это и к табаку их тянет, курить или нюхать, через это и голосовать

им подавай (*5).

В то время, когда повозка проезжает мимо дома к сараю, его супруга следит за ними

из передней двери. Он в ее сторону не наблюдает: и без того знает, что обязана в том месте

находиться, что стоит. Да, — думает он с язвительной иронией, заворачивая

мулов в открытые ворота, — знаю, знаю я, что она сообщит. Мудрено не

знать. Он останавливает мулов; ему не нужно оглядываться — и без того знает,

что супруга уже на кухне, уже не следит за ними, . Он

останавливает мулов.

— Ступай в дом, — говорит он; он уже на земле, а дама слезает,

медлительно и все так же вдумчиво, прислушиваясь к чему-то в себе. — Нежели

встретишь кого — это Марта. Я скотину накормлю и приду. — Он не наблюдает,

как она идет через двор к кухне. Ему незачем наблюдать. Ход за шагом совместно

с ней он подходит к кухонной двери и наталкивается на взгляд дамы,

которая наблюдает на кухонную дверь совершенно верно так же, как наблюдала на повозку из

передней двери. Знаю, знаю я, что она сообщит, — думает он.

Он распрягает мулов, поит их, ставит в стойла, задает корму, впускает с

выгона коров. Позже идет на кухню. Она еще тут — седая дама, с

неприветливым, жёстким, раздражительным лицом, за шесть лет родившая

пятерых детей и воспитавшая из них женщин и мужчин. Она занята делом. Он

на нее не наблюдает. Подходит к раковине, наливает из ведра в таз и

закатывает рукава.

— Ее фамилия Берч, — говорит он. — Другими словами так якобы парня кличут,

которого она ищет. Лукас Берч. По дороге ей говорили, словно бы он сейчас в

Джефферсоне. — Он начинает мыться, к ней спиной. — Пришла из самой

Алабамы, говорит, — одна и пешим ходом.

Хозяйка не оглядывается. Она копается у стола.

— Недолго ей так ходить — в Алабаму собственную с прибавлением явится, —

говорит она.

— Да наверно и к юноше этому, к Берчу. — Армстид копается у раковины, —

весьма занят мылом и водой. Он ощущает ее взор на себе — на затылке, на

пояснице, через вылинявшую от пота голубую рубаху. — У Самсона ей говорили,

словно бы юноша по фамилии Берч, либо наподобие того, трудится на

строгательной фабрике в Джефферсоне.

— И она сохраняет надежду его в том месте отыскать. Ожидает ее не дождется. И дом уж, поди,

обставил.

Он не имеет возможности осознать по ее голосу, наблюдает она на него либо отвернулась.

Он вытирается распоротым мешком.

— Может, и отыщет. Нежели он сбежать от нее думал — ох, и спохватится

юноша, что оплошал, в то время, когда не покинул промеж себя и ее Миссисипи. — А

сейчас он знает, что она смотрит на него: седая, не толстая и не тощая,

закаленная, как мужчина, закаленная работой, в прочном сером платье,

носимом без заботы и жалости, — руки уперты в бока, лицо — как у

генералов, разбитых в сражении.

— Эх, мужики.

— Что с ней прикажешь делать? Прогнать? Либо в сарае положить?

— Мужики, — говорит она. — Мужики проклятые.

Они входят на кухню, госпожа Армстид — первой. Она идет прямо к плите.

Лина останавливается около двери. Голова ее сейчас непокрыта, волосы

гладко зачесаны. Кроме того светло синий балахон на ней как словно бы посвежел и отдохнул.

Она наблюдает на хозяйку — та гремит чугунными конфорками и ожесточенно, с

маху, по-мужски набивает дровами топку.

— Возможно, я помогу? — говорит Лина.

Госпожа Армстид не оборачивается. Она свирепо рукоплещет створкой.

— Сиди уж. Ногам дай отдых — смотришь, и поясницы отдохнет.

— Я буду вам весьма признательна, если вы разрешите оказать помощь.

— Сиди уж. Тридцать лет затапливаю по три раза на дню. Прошло то время,

в то время, когда мне помощь требовалась. — Она хлопочет у плиты, не оглядывается. —

Армстид говорит, твоя фамилия Берч?

— Да, — отвечает Лина. Тон у нее весьма степенный, голос весьма негромкий.

Она сидит, не шевелясь, руки на коленях неподвижны. Госпожа Армстид на нее

не оглядывается. Она еще занята у плиты. Внимание, которого требует печь,

не вяжется с той ожесточенной решительностью, с которой ее разжигали.

Внимание к ней такое, как будто бы это дорогие часы, а не печь.

— Значит, твоя фамилия уже Берч? — задаёт вопросы госпожа Армстид.

Юная отвечает не сходу. Госпожа Армстид уже не гремит у печки, не смотря на то, что

так же, как и прежде стоит спиной к Лине. Наконец она оборачивается. Они смотрят

друг на друга без утайки, замечают друг друга: юная — на стуле,

причесана гладко, руки на коленях неподвижны; старшая — также замерла,

отвернувшись от плиты, седые волосы бессердечно скручены на затылке, лицо

как будто бы вытесано из песчаника. Наконец юная говорит

— Я вам сообщила неправду. Моя фамилия еще не Берч. Меня кличут Лина

Гроув.

Они смотрят друг на друга. Голос хозяйки ни холоден, ни нежен. Он не

высказывает ничего.

— Значит, желаешь догнать его, дабы твоя фамилия своевременно сделалась

Берч. Так, что ли?

Лина наблюдает вниз, как будто бы рассматривая собственные руки на коленях. В ее негромком

голосе — упорство. Но и безмятежность.

— Мне так как от Лукаса обещаний не требуется. Так уж вышло нескладно, что ему

было нужно уехать. А приехать за мной, как он задумал, — видно, не

оказалось. А слово друг Другу давать нам незачем. Той ночью, в то время, когда определил

он, что обязан ехать, он…

— Какой же это ночью он определил? В то время, когда ты ему про ребенка сообщила?

Юная отвечает не сходу. Лицо у нее невозмутимо, как камень, но без

жесткости. В ее упорстве — что-то мягкое, оно освещено изнутри негромким,

бездумным покоем, отрешенностью. Госпожа Армстид следит за ней. Лина

начинает говорить, не глядя на хозяйку.

— Он еще задолго до этого выяснил, что ему, предположительно, нужно будет уволиться.

Лишь мне не сказал, по причине того, что не желал огорчать. А в то время, когда он в первоначальный

раз услыхал, что ему, предположительно, нужно будет уволиться, он осознал, что лучше

уехать, — может, на новом месте мастер не будет к нему цепляться и ему

будет легче продвинуться. Но все откладывал. А в то время, когда уж это самое

произошло, откладывать стало запрещено. А мастер к Лукасу цеплялся, невзлюбил

его, по причине того, что Лукас юный и ни при каких обстоятельствах не унывает, а мастер желал

устроить на его место собственного родственника. А он от меня скрывал, не желал

огорчать. А уж в то время, когда это самое произошло, нам больше не было возможности ожидать. Я

ему сама приказала ехать. Он сообщил, я останусь, в случае если сообщишь, пускай его

придирается. А я ему сообщила — ехай. А он все равно не желал ехать, кроме того

затем. А я сообщила — ехай. Лишь весточку пришли, в то время, когда сможешь

меня принять. Да вот не получилось у него стать причиной меня вовремя, как он

желал. Так как на новом месте устроиться, среди чужих — молодому время необходимо.

Он-то этого не знал, в то время, когда уезжал, не знал, что устроиться — больше

времени необходимо, чем он думал. А в особенности — юноше наподобие Лукаса, если он

таковой живой и компанию обожает, и повеселиться, и ему в компании также рады.

Не знал, что у него больше времени уйдет, чем он думал, — и сам юный, и

люди льнут к нему, по причине того, что охотник посмеяться и побалагурить, от работы

отвлекают, а ему невдомек, ему людей обижать неохота. Да и я желала, дабы

он погулял напоследок, — так как для юноши молодого, радостного женатая судьба —

не то, что для дамы: для юноши молодого, радостного она ох как продолжительно

тянется. Неправильно я говорю?

Госпожа Армстид не отвечает. Она рассматривает сидящую на стуле даму,

ее ровную прическу, неподвижные руки на коленях, кроткое, задумчивое

лицо.

— Он уж, правильно, отправил мне весточку, лишь она по дороге потерялась.

Из этого до Алабамы — да и то путь неблизкий, а ведь до Джефферсона — еще идти.

Я ему заявила, что письма от него не ожидаю, — письма-то писать он не мастер.

Ты мне устным словом, говорю, передай, в то время, когда принять меня сможешь. Я буду

ожидать. Вначале, само собой разумеется, — как он уехал, — я мало переживала, что

фамилия моя еще не Берч, а брат со своей семьей не так прекрасно знают

Лукаса, как я. Откуда им знать? — На лице ее медлительно появляется кроткое и

весёлое удивление — как словно бы в голову ей пришел ответ на вопрос, о

самом существовании которого она до сих пор не подозревала. — Ну, действительно,

откуда им было знать? А ему вначале нужно было устроиться, вся трудность-то

на него легла — среди чужих жить, а у меня забот никаких — лишь ожидать,

покуда он со трудностями и всеми заботами сладит. А уж по окончании — нужно было о

ребенке думать, а не о фамилии собственной, да о том, что люди сообщат. А слово

друг другу давать нам с Лукасом незачем. В том месте какая-то неожиданность

произошла, либо, может, он отправил мне весточку, а она потерялась по дороге.

Так что решила я двигаться и больше не ожидать.

— Откуда же ты знала, в какую сторону идти, в то время, когда в путь пустилась?

Лина разглядывает собственные руки. Сейчас они движутся — сосредоточенно

собирая подол в складки. Робости, смущения в этом нет. Думается, что это —

непроизвольное перемещение самой задумчивой руки.

— А задавала вопросы. Лукас-юноша юный, радостный, с людьми сходится легко

и не так долго осталось ждать — я и думаю, где он побывал, в том месте люди его запомнят. Ну, и

задавала вопросы. Люди отлично относились. И действительно, третьего дня мне

сообщили на дороге, что он в Джефферсоне трудится на строгательной фабрике.

Госпожа Армстид рассматривает склоненное лицо. Она подбоченилась и

следит за юный бесстрастно, с холодным презрением.

— Думаешь, он в том месте будет, в то время, когда ты явишься? Это если он по большому счету в том месте был.

Услышит, что ты с ним в одном городе, и до вечера в том месте усидит?

Потупленное лицо Лины нормально, без шуток. Ее рука остановилась. Сейчас

она лежит на коленях нормально, как будто бы погибла в том месте. Голос звучит ровно,

невозмутимо, упрямо.

— Я думаю, семья должна быть совместно, в то время, когда рождается ребенок. В

особенности — первый. Я думаю. Господь об этом позаботится.

— Да уж, вижу, без Него не обойтись, — грубо, в сердцах произносит

госпожа Армстид. Армстид лежит в кровати, подперев голову, и наблюдает поверх

изножья, как она, еще одетая, склоняется под лампой к комоду и остервенело

роется в коробке. Она добывает железную шкатулку, отпирает висящим на

груди ключом, вынимает оттуда полотняный мешочек, открывает его и

извлекает фарфорового петуха со щелью в пояснице. В то время, когда она опрокидывает и

яростно трясет его над крышкой комода, в нем брякают монеты и редко,

неохотно выскакивают по одной из щели. Армстид следит за ней с кровати.

— Ты что это надумала делать с яичными деньгами на ночь глядя?

— Мои деньги — что желаю, то и делаю. — Она наклоняется к свету, лицо у

нее сердитое, злое. — Наверно я их растила, мучалась. Ты и пальцем не

шевельнул, видит Всевышний.

— Ну да, — говорит он. — Не сыщется в стране у нас человека, дабы кур

у тебя оспорил, — вот опоссум разве да змея. И банк твой петушачий, —

додаёт он. По причине того, что, нагнувшись неожиданно, она срывает с ноги туфлю и

одним ударом разносит копилку вдребезги. С кровати, рукой подпершись,

замечает Армстид, как она выбирает из осколков последние монеты, кидает

их с остальными в мешочек и с яростной решимостью завязывает его и

перевязывает — узлом, тремя, четырьмя.

— Ей дашь, — говорит она. — Как солнце поднимется, запрягай и вези ее

из этого. Вези хоть до самого Джефферсона, если не лень.

— Пожалуй, от лавки Варнера ее и без меня подвезут, — отвечает он.

Госпожа Армстид увеличилась до зари и приготовила ланч. В то время, когда Армстид

возвратился с дойки, стол был накрыт.

— Поди сообщи ей, дабы имеется шла, — приказала госпожа Армстид.

В то время, когда он привел Лину, хозяйки на кухне не было. Замявшись на пороге, —

да практически и не замявшись, — Лина окинула взором кухню; лицо ее было

сложено для ухмылки, для речи — заготовленной речи, осознал Армстид. Но она

ничего не сообщила; заминка кроме того не была заминкой.

— Имеется давай, да отправились, — сообщил Армстид. — Тебе еще порядком

добираться. — Он замечал, как она ест, — прилежно, с тем же чинным

самообладанием, что и день назад за ужином, не смотря на то, что сейчас оно подпорчено вежливой,

легко нарочитой умеренностью. Позже он протянул ей мешочек. Она приняла

его с наслаждением, но без особенного удивления.

— Ой, я ей весьма признательна, — сообщила она. — Лишь они мне не

пригодятся. Я уж практически добралась.

— Ты забери все-таки. Увидела наверно — в случае если Марта что задумала, ей

лучше не перечить.

— Я весьма признательна, — сообщила Лина. Она запрятала деньги в собственный узелок

и надела чепец. Повозка ожидала их. В то время, когда они отправились по дорожке, она

посмотрела назад на дом. — Я вам всем весьма признательна.

— Это она, — сообщил Армстид. — Кажись, моих заслуг тут нет.

— Все равно я весьма признательна. Вы уж проститесь с ней за меня. Я

сохраняла надежду сама ее заметить, да…

— Ага, — сообщил Армстид. — Она где-нибудь, предположительно, по хозяйству. Я ей

передам.

К лавке они подъехали рано утром, а в том месте уже сидели на корточках

мужчины, плевали через обглоданное каблуками крыльцо и наблюдали, как она

медлительно, с опаской слезает с сиденья повозки, держа веер и узелок. И

снова Армстид не шевельнулся, дабы ей оказать помощь. Он сообщил сверху:

— Это, значит, мисс Берч. Ей нужно в Джефферсон. В случае если кто в том направлении в наше время

едет и захватит ее, она будет весьма признательна.

В тяжелых пыльных башмаках она поднялась на землю.

взглянуть на него снизу — нормально, безмятежно.

— Я вам весьма признательна.

— Ну да, — сообщил Армстид. — Сейчас, нужно думать, ты до города

доберешься. — Он наблюдал на нее сверху. И, настороженно прислушиваясь к

тому, как язык с нескончаемой нерасторопностью подбирает слова, без звучно и

скоро думал, чуть успевая за мыслью. Мужик. Каждый мужик. Сто случаев

сделать добро потеряет для одного случая встрять, куда его встревать не

просят. Прозевает какой угодно случай, проворонит любую возможность —

богатства, почета, благого дела, в противном случае и злодейства кроме того. Но случая встрять

не потеряет. Позже язык нащупал слова, и он услышал их с не меньшим,

возможно, удивлением, чем Лина: Лишь я бы не весьма сохранял надежду…

надеялся на… — думая: Не слушает она. Если бы она имела возможность услышать

такие слова, не вылезала бы она на данный момент из данной повозки, с пузом своим, да

с узелком, да с веером, одна не тащилась бы, в город, которого сроду не

видела, не гналась бы за юношей, которого ей вовек не заметить, которого и

раз-то заметить — выяснилось больше, чем нужно … а вдруг возвращаться

будешь данной дорогой, все равно в то время, когда — на следующий день ли, в наше время вечером…

— Сейчас, я думаю, все наладится, — ответила она. — Мне сообщили, он в

Джефферсоне.

Он развернул повозку и отправился к себе, — сутулый, с выцветшими глазами; он

сидел на продавленном сиденье и думал: Ненужный разговор. Чужим

словам, своим ушам не поверит, как не верит тому, что люди думают около

нее вот уже… 30 дней, — она сообщила. Как на данный момент не чует и не

верит. Сидит в том месте на верхней ступени, руки на коленях, а они около на

корточках, и плюют мимо нее на дорогу. И не ожидает так как, пока ее спросят,

сама говорит. По собственной воле говорит про этого чертова парня,

как будто бы ей и нечего особенно скрывать либо говорить, — кроме того в то время, когда Джоди

Варнер либо кто из них сообщит, что этого парня на деревообделочной в

Джефферсоне кличут не Берч, а Банч. Это ее также не тревожит. А ведь она,

пожалуй, еще больше Марты знает, — как она день назад Марте сообщила? — Господь

позаботится, дабы все было по совести.

Двух вопросов выяснилось достаточно. И, сидя на верхней ступени,

веер и узелок держа на коленях, Лина опять говорит собственную повесть, с

дословными повторами упорной и прозрачной детской лжи, а мужчины в

костюмах, сидя на корточках, негромко слушают ее.

— Этого парня фамилия Банч, — говорит Варнер. — он уже лет семь

трудится на фабрике. Почем ты знаешь, что и Берч твой в том месте?

Она наблюдает на дорогу, в том направлении, где Джефферсон. Наблюдает нормально,

выжидательно, чуть отрешенно, но раздумья во взоре нет.

— Возможно, в том месте. На строгальной данной фабрике. Лукас постоянно любил

развлечения. Негромкая судьба не по нем. Потому-то ему и не нравилось на

Доуновой лесопилке. Потому он… мы и решили перебраться — для денег и

развлечений.

— Для развлечений и денег, — говорит Варнер. Данный молодец не первый

увильнул от дела, для которого появился на свет, и от тех, кто положился на

него в этом деле, — для развлечений и денег.

Но она, разумеется, не слушает. Она негромко сидит на верхней ступени и

наблюдает на пустую дорогу, за поворот, откуда она изволоком удирает к

Джефферсону. Мужчины сидят на корточках у стенки, наблюдают на ее покойное,

безмятежное лицо и думают, — как думал Армстид и думает Варнер,

— что на уме у нее мерзавец, что бросил ее в беде и которого она,

предположительно, больше не заметит — разве что полы его пиджака, развевающиеся от

бега. Быть может, она про эту, как ее, Слоунову, Боунову лесопилку думает, —

говорит себе Варнер. — Так как и дурочке, поди, не обязательно забираться так

на большом растоянии, в Миссисипи, чтобы выяснить, что новое место немногим отличается и

не намного лучше будет того места, откуда она сбежала. Кроме того в случае если тут нет

брата, которому не по нутру ее ночные гулянки, — думает: А я бы так же,

как брат, поступил, и папа ее поступил бы так же. Матери у нее нет, потому

что отцова кровь ненавидит с гордостью и любовью, а материнская — с

неприязнью обожает и сожительствует.

А Лина об этом и не думает. Она думает о монетах, запрятанных в узелке у

нее под руками. Она вспоминает ланч и считает, что хоть на данный момент может

войти в лавку и приобрести сыру и печенья, а вдруг захочет — и сардин. У

Армстида она выпила лишь чашку кофе с куском кукурузного хлеба — больше

Уильям Фолкнер \


Также читать:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: