Все лето в один день. рассказ рэябрэдбери

В социальном смысле человек — существо, появившееся в коллективе, воспроизводящееся и развивающееся в коллективе. Исторически сложившиеся нормы права, морали, быта, языка и правила мышления, эстетические вкусы и т.д. формируют разум и поведение человека, делают из отдельного человека представителя определенного образа судьбы, психологии и культуры. Человек — элементарная единица разных общностей и групп, а также этносов, стран и т. д., где он выступает как личность. Признанные в интернациональных организациях и в законодательстве стран «права человека» имеется в первую очередь права личности.

Синонимы Человек: личность, индивидуум, индивидуальность.

ОБЩЕСТВО — в широком смысле — многочисленная группа, объединенных какой-либо единой целью с устойчивыми социальными границами. Термин общество возможно применен ко всему человечеству (человеческое общество), к историческому этапу развития всего человечества либо отдельных его частей (рабовладельческое общество, феодальное общество и т. п. (см. Формация публично-экономическая) , к обитателям страны (американское общество, российское общество и т. п.) и к отдельным организациям людей (спортивное общество, географическое общество и т. п.).

Социологические концепции общества различались в первую очередь толкованием природы совместности людской существования, объяснением принципа образования социальных связей. О. Конт усматривал таковой принцип в разделении функций (труда) и в солидарности, Э. Дюркгейм — в культурных артефактах, именуемых им «коллективными представлениями». М. Вебер объединяющим началом именовал взаимно ориентированные, т. е. социальные, действия людей. Структурный функционализм основанием публичной совокупности вычислял ценности и социальные нормы. К. Маркс и Ф. Энгельс разглядывали развитие общества как закономерный естественно-исторический процесс смены публично-экономических формаций, в основании которых лежит определенный метод производственной деятельности людей. Для современного этапа развития общества характерно нарастание интеграционных процессов на фоне усиливающегося многообразия экономических, политических и идеологических форм. Научно-технический и социальный прогресс, разрешив одни несоответствия, породил другие, еще более острые, поставил людскую цивилизацию перед мировыми проблемами, от ответа которых зависит само существование общества, пути его предстоящего развития.

Синонимы Общество: социум, люди, община, стадо; масса людей; общественность, окружение, среда, публика, человечество, свет, род людской, род человеческий, братство, несколько.

В чем проявляется конфликт между обществом и человеком? Согласны ли вы с утверждением Плавта: «человек человеку — волк»? Что, по вашем точке зрения, значит идея А. Де Сент-Экзюпери: «Все дороги ведут к людям»? Может ли человек существовать вне общества? Может ли человек поменять общество? Как общество воздействует на человека? Как общество воздействует на вывод личности? Справедливо ли вывод Тютчева о том, что «всякое ослабление умственной судьбе в обществе неизбежно влечет за собой усиление материальных наклонностей и гнусно-эгоистических инстинктов»? Необходимы ли публичные нормы поведения? Согласны ли Вы с высказыванием В. Розанова: «Общество, окружающие убавляют душу, а не прибавляют. “Прибавляет” лишь теснейшая и редкая симпатия, “душа в душу” и “один ум”»? Возможно ли назвать любого человека личностью? Как вы осознаёте высказывание И. Бехера: «Человек делается человеком лишь среди людей»? Согласны ли вы с мнением А. Моруа: «Не следует ориентироваться на публичное вывод. Это не маяк, а блуждающие огни»?

Лев Николаевич Толстой «По окончании БАЛА»

РАССКАЗ

— Вот вы рассказываете, что человек не имеет возможности сам по себе осознать, что прекрасно, что дурно, что все дело в среде, что среда заедает. А я пологаю, что все дело при. Я вот про себя сообщу.

Так заговорил всеми глубокоуважаемый Иван Васильевич по окончании беседы, шедшего между нами, о том, что для личного совершенствования нужно прежде поменять условия, среди которых живут люди. Никто, фактически, не сказал, что запрещено самому осознать, что прекрасно, что дурно, но у Ивана Васильевича была такая манера отвечать на собственные, появляющиеся благодаря беседы мысли и по случаю этих мыслей говорить эпизоды из собственной жизни. Довольно часто он совсем забывал предлог, по которому он говорил, увлекаясь рассказом, тем более что говорил он весьма искренно и правдиво.

Так он сделал и сейчас.

— Я про себя сообщу. Вся моя жизнь сложилась так, а не в противном случае, не от среды, а совсем от другого.

— От чего же? — задали вопрос мы.

— Да это долгая история. Чтобы выяснить, нужно большое количество говорить.

— Вот вы и поведайте.

Иван Васильевич задумался, покачал головой.

— Да, — сообщил он. — Вся жизнь переменилась от одной ночи, либо скорее утра.

— Да что же было?

— А было то, что был я очень сильно влюблен. Влюблялся я неоднократно, но это была самая моя сильная любовь. Дело прошлое; у нее уже дочери замужем. Это была Б…, да, Варенька Б…, — Иван Васильевич назвал фамилию. — Она и в пятьдесят лет была превосходная красивая женщина. Но в юности, восемнадцати лет, была прелестна: высокая, стройная, грациозная и величественная, как раз величественная. Держалась она неизменно неординарно прямо, как словно бы не имела возможности в противном случае, откинув мало назад голову, и это давало ей, с ее высоким ростом и красотой, не обращая внимания на ее худобу, кроме того костлявость, какой-то царственный вид, что отпугивал бы от нее, если бы не нежная, неизменно радостная ухмылка и рта, и прелестных, блестящих глаз, и всего ее милого, молодого существа.

— Каково Иван Васильевич расписывает.

— Да как ни расписывай, расписать запрещено так, дабы вы осознали, какая она была. Но не в том дело: то, что я желаю поведать, было в сороковых годах. Был я в то время студентом в провинциальном университете. Не знаю, прекрасно ли это либо дурно, но не было у нас в то время в отечественном университете никаких кружков, никаких теорий, а были мы легко молоды и жили, как характерно юности: обучались и радовались. Был я весьма радостный и бойкий небольшой, к тому же и богатый. Был у меня иноходец лихой, катался с гор с девушками (коньки еще не были в моде), кутил с товарищами (в то время мы ничего, не считая шампанского, не выпивали; не было денег — ничего не выпивали, но не выпивали, как сейчас, водку). Основное же мое наслаждение составляли вечера и балы. Танцевал я прекрасно и был не ужасен.

— Ну, нечего скромничать, — перебила его одна из собеседниц. — Мы так как знаем ваш еще дагерротипный портрет. Не то что не ужасен, а вы были красивый мужчина.

— Красивый мужчина так красивый мужчина, да не в том дело. А дело в том, что на протяжении данной моей самой сильной любви к ней был я в последний сутки масленицы на бале у губернского предводителя, доброго старичка, камергера-и богача хлебосола. Принимала такая же добрая, как и он, супруга его в бархатном пюсовом платье, в брильянтовой фероньерке на голове и с открытыми ветхими, пухлыми, белыми грудью и плечами, как портреты Елизаветы Петровны, Бал был прекрасный: зала красивая, с хорами, музыканты — известные в то время крепостные помещика-любителя, буфет прекрасный и разливанное море шампанского. Хоть я и охотник был до шампанского, но не выпивал, по причине того, что без вина был пьян любовью, но танцевал до упаду — танцевал и кадрили, и вальсы, и польки, очевидно, как вероятно было, всё с Варенькой. Она была в белом платье с розовым поясом и в белых лайковых перчатках, мало не доходивших до дистрофичных, острых локтей, и в белых атласных башмачках. Мазурку отбили у меня: препротивный инженер Анисимов — я до сих пор не могу забыть обиду это ему — пригласил ее, только что она вошла, а я заезжал к парикмахеру и за перчатками и опоздал. Так что мазурку я танцевал не с ней, а с одной немочкой, за которой я самую малость заботился прежде. Но, опасаюсь, в данный вечер был весьма неучтив с ней, не наблюдал на нее, а видел лишь высокую стройную фигуру в белом платье с розовым поясом, ее сияющее, зарумянившееся с ямочками лицо и нежные, милые глаза. Не я один, все наблюдали на нее и наслаждались ею, наслаждались и мужчины, и дамы, не обращая внимания на то, что она затмила их всех. Не было возможности не наслаждаться.

По закону, так сообщить, мазурку я танцевал не с нею, но в конечном итоге танцевал я практически все время с ней. Она, не смущаясь, через всю залу шла прямо ко мне, и я вскакивал, не ждя приглашения, и она ухмылкой благодарила меня за мою догадливость. В то время, когда нас подводили к ней и она не угадывала моего качества, она, подавая руку не мне, пожимала дистрофичными плечами и, в знак сожаления и утешения, радовалась мне. В то время, когда делали фигуры мазурки вальсом, я подолгу вальсировал с нею, и она, довольно часто дыша, радовалась и сказала мне: «Encore» 1. И я вальсировал еще и еще и не ощущал собственного тела.

— Ну, как же не ощущали, я думаю, весьма ощущали, в то время, когда обнимали ее за талию, не только собственный, но и ее тело, — сообщил один из гостей.

Иван Васильевич внезапно покраснел и со злобой закричал практически:

— Да, вот это вы, нынешняя молодежь. Вы, не считая тела, ничего не видите. В наши дни было не так. Чем посильнее я был влюблен, тем бестелеснее становилась для меня она. Вы сейчас видите ноги, щиколки и еще что-то, вы раздеваете дам, в которых влюблены, для меня же, как сказал AlphonseKarr 2, хороший был автор, — на предмете моей любви были неизменно медные одежды. Мы не то что раздевали, а старались прикрыть наготу, как хороший сын Ноя. Ну, да вы не осознаете…

— Не слушайте его. Дальше что? — сообщил один из нас.

— Да. Так вот танцевал я больше с нею и не видал, как прошло время. Музыканты уж с каким-то отчаянием усталости, понимаете, как не редкость в конце бала, подхватывали все тот же мотив мазурки, из гостиных встали уже от карточных столов мамаши и папаши, ожидая ужина, лакеи чаще забегали, пронося что-то. Был третий час. Нужно было пользоваться последними минутами. Я еще раз выбрал ее, и мы в сотый раз прошли на протяжении залы.

— Так по окончании ужина кадриль моя? — сообщил я ей, отводя ее к месту.

— Очевидно, в случае если меня не увезут, — сообщила она, радуясь.

— Я не дам, — сообщил я.

— Дайте же веер, — сообщила она.

— Жалко отдавать, — сообщил я, подавая ей белый дешевенький веер.

— Так вот вам, чтобы вы не жалели, — сообщила она, оторвала перышко от веера и дала мне.

Я забрал перышко и лишь взором имел возможность выразить целый благодарность и свой восторг. Я был не только весел и доволен, я был радостен, блажен, я был хорош, я был не я, а какое-то неземное существо, не знающее зла и талантливое на одно добро. Я запрятал перышко в перчатку и стоял, не в силах отойти от нее.

— Смотрите, отец просят танцевать, — сообщила она мне, показывая на высокую статную фигуру ее отца, полковника с серебряными эполетами, находившегося в дверях с другими дамами и хозяйкой.

— Варенька, отправьтесь ко мне, — услышали мы громкий голос хозяйки в брильянтовой фероньерке и с елисаветинскими плечами.

Варенька подошла к двери, и я за ней.

— Уговорите, machere 3, отца прогуляться с вами. Ну, прошу вас, Петр Владиславич, — обратилась хозяйка к полковнику.

Папа Вареньки был прекрасный, статный, большой и свежий старик. Лицо у него было весьма румяное, с белыми a laNicolas I 4 подвитыми усами, белыми же, подведенными к усам бакенбардами и с зачесанными вперед височками, и та же нежная, весёлая ухмылка, как и у дочери, была в его губах и блестящих глазах. Сложен он был замечательно, с широкой, небогато украшенной орденами, выпячивающейся по-армейскому грудью, с сильными плечами и долгими стройными ногами. Он был воинский глава типа ветхого служаки николаевской осанки.

В то время, когда мы подошли к дверям, полковник отказывался, говоря, что он разучился танцевать, но все-таки, радуясь, закинув на левую сторону руку, вынул шпагу из портупеи, дал ее услужливому молодому человеку и, натянув замшевую перчатку на правую руку, — «нужно всё по закону», — радуясь, сообщил он, забрал руку дочери и стал в четверть оборота, выжидая такт.

Дождавшись начала мазурочного мотива, он бойко топнул одной ногой, выбросил другую, и высокая, толстая фигура его то негромко и медлено, то шумно и бурно, с топотом ноги и подошв об ногу, задвигалась около залы. Грациозная фигура Вареньки плыла около него, незаметно, своевременно укорачивая либо удлиняя шаги собственных мелких белых атласных ножек. Вся зала смотрела за каждым перемещением пары. Я же не только наслаждался, но с восторженным умилением наблюдал на них. Особенно умилили меня его сапоги, обтянутые штрипками, — хорошие опойковые сапоги, но не актуальные, с острыми, а древние, с четвероугольными носками и без каблуков, Разумеется, сапоги были выстроены батальонным сапожником. «Дабы вывозить и одевать любимую дочь, он не берёт актуальных сапог, а носит домодельные», — думал я, и эти четвероугольные носки сапог особенно умиляли меня. Видно было, что он когда-то танцевал замечательно, но сейчас был толст, и ноги уже не были достаточно упруги для всех тех прекрасных и стремительных па, каковые он старался выделывать. Но он все-таки умело прошел два круга. В то время, когда же он, скоро расставив ноги, снова соединил их и, не смотря на то, что и пара не легко, упал на одно колено, а она, радуясь и поправляя юбку, которую он зацепил, медлено прошла около него, все звучно зааплодировали. С некоторым упрочнением приподнявшись, он ласково, мило обхватил дочь руками за уши и, поцеловав в лоб, подвел ее ко мне, думая, что я танцую с ней. Я заявил, что не я ее кавалер.

— Ну, все равно, пройдитесь сейчас вы с ней, — сообщил он, нежно радуясь и вдевая шпагу в портупею.

Как не редкость, что за одной вылившейся из бутылки каплей содержимое ее выливается громадными струями, так и в моей душе любовь к Вареньке высвободила всю скрытую в моей душе свойство любви. Я обнимал в то время всю землю собственной любовью. Я обожал и хозяйку в фероньерке, с ее елисаветинским бюстом, и ее мужа, и ее гостей, и ее лакеев, а также дувшегося на меня инженера Анисимова. К отцу же ее, с его домашними сапогами и нежной, похожей на нее, ухмылкой, я испытывал в то время какое-то восторженно-ласковое чувство.

Мазурка кончилась, хозяева просили гостей к ужину, но полковник Б. отказался, сообщив, что ему нужно на следующий день рано подниматься, и простился с хозяевами. Я было испугался, что и ее увезут, но она осталась с матерью.

По окончании ужина я танцевал с нею обещанную кадриль, и, не обращая внимания на то, что был, казалось, вечно радостен, счастье мое все росло и росло. Мы ничего не говорили о любви. Я не спрашивал ни ее, ни себя кроме того о том, обожает ли она меня. Мне достаточно было того, что я обожал ее. И я опасался лишь одного, дабы что-нибудь не сломало моего счастья.

В то время, когда я приехал к себе, разделся и поразмыслил о сне, я увидал, что это совсем нереально. У меня в руке было перышко от ее веера и целая ее перчатка, которую она дала мне, уезжая, в то время, когда садилась в карету и я подсаживал ее мать и позже ее. Я наблюдал на эти вещи и, не закрывая глаз, видел ее перед собой то в ту 60 секунд, в то время, когда она, выбирая из двух кавалеров, угадывает мое уровень качества, и слышу ее дорогой голос, в то время, когда говорит: «Гордость? да?» — и весело подает мне руку либо в то время, когда за ужином пригубливает бокал шампанского и исподлобья наблюдает на меня ласкающими глазами. Но больше всего я вижу ее в паре с отцом, в то время, когда она медлено двигается около него и с радостью и гордостью и за себя и за него взглядывает на наслаждающихся зрителей. И я нечайно соединяю его и ее в одном ласковом, умиленном эмоции.

Жили мы тогда одни с покойным братом. Брат и по большому счету не обожал света и не ездил на балы, сейчас же подготавливался к кандидатскому экзамену и вел самую верную судьбу. Он дремал. Я взглянуть на его уткнутую в подушку и закрытую до половины фланелевым одеялом голову, и мне стало любовно жалко его, жалко за то, что он не знал и не разделял того счастья, которое я испытывал. Крепостной отечественный лакей Петруша встретил меня со свечой и желал оказать помощь мне раздеваться, но я отпустил его. Вид его заспанного лица с спутанными волосами показался мне умилительно милым. Стараясь не шуметь, я на цыпочках состоялся в собственную помещение и сел на постель. Нет, я был через чур радостен, я не имел возможности дремать. Притом мне жарко было в натопленных помещениях, и я, не снимая мундира, медлено вышел в переднюю, надел шинель, отворил наружную дверь и вышел на улицу.

С бала я уехал в пятом часу, пока доехал к себе, посидел дома, прошло еще часа два, так что, в то время, когда я вышел, уже было светло. Была самая масленичная погода, был туман, насыщенный водою снег таял на дорогах, и со всех крыш капало. Жили Б. тогда на финише города, подле громадного поля, на одном финише которого было гулянье, а на втором — девический университет. Я прошел отечественный пустынный переулок и вышел на громадную улицу, где стали встречаться и пешеходы, и ломовые с дровами на санях, добывавших полозьями до мостовой. И лошади, равномерно покачивающие под глянцевитыми дугами мокрыми головами, и покрытые рогожками извозчики, шлепавшие в огромных сапогах подле возов, и дома улицы, казавшиеся в тумане высокими, — все было мне особенно мило и существенно.

В то время, когда я вышел на поле, где был их дом, я увидал в конце его, по направлению гулянья, что-то громадное, тёмное и услыхал доносившиеся оттуда звуки барабана и флейты. В душе у меня все время пело и иногда слышался мотив мазурки. Но это была какая-то вторая, твёрдая, плохая музыка.

«Что это такое?» — поразмыслил я и по проезженной посередине поля скользкой дороге отправился по направлению звуков. Пройдя шагов сто, я из-за тумана начал различать большое количество тёмных людей. Разумеется, воины. «Правильно, ученье», — поразмыслил я и вместе с кузнецом в фартуке и засаленном полушубке, несшим что-то и шедшим передо мной, подошел ближе. Воины в тёмных мундирах находились двумя последовательностями друг против друга, держа ружья к ноге, и не двигались. Сзади их находились флейтщик и барабанщик и постоянно повторяли всё ту же неприятную, визгливую мелодию.

— Что это они делают? — задал вопрос я у кузнеца, остановившегося рядом со мною.

— Татарина гоняют за побег, — со злобой сообщил кузнец, взглядывая в дальний финиш последовательностей.

Я начал смотреть В том же направлении и увидал среди последовательностей что-то ужасное, приближающееся ко мне. Приближающееся ко мне был оголенный по пояс человек, привязанный к винтовкам двух солдат, каковые вели его. Рядом с ним шел большой армейский в фуражке и шинели, фигура которого показалась мне привычной. Дергаясь всем телом, шлепая ногами по талому снегу, наказываемый, под сыпавшимися с обеих сторон на него ударами, подвигался ко мне, то опрокидываясь назад — и тогда унтер-офицеры, ведшие его за ружья, толкали его вперед, то падая наперед — и тогда унтер-офицеры, удерживая его от падения, тянули его назад. И не отставая от него, шел жёсткой, подрагивающей походкой большой армейский. Это был ее папа, с своим белыми и румяным лицом бакенбардами и усами.

При каждом ударе наказываемый, как бы удивляясь, поворачивал сморщенное от страдания лицо в ту сторону, с которой падал удар, и, оскаливая белые зубы, повторял какие-то одинаковые слова. Лишь в то время, когда он был совсем близко, я расслышал эти слова. Он не сказал, а всхлипывал: «Братцы, помилосердуйте. Братцы, помилосердуйте». Но братцы не милосердовали, и, в то время, когда шествие совсем поравнялось со мною, я видел, как находившийся против меня солдат решительно выступил ход вперед и, со свистом взмахнув палкой, очень сильно шлепнул ею по пояснице татарина. Татарин дернулся вперед, но унтер-офицеры удержали его, и такой же удар упал на него иначе, и снова с данной, и снова с той. Полковник шел подле, и, посматривая то себе под ноги, то на наказываемого, втягивал в себя воздушное пространство, раздувая щеки, и медлительно производил его через оттопыренную губу. В то время, когда шествие миновало то место, где я стоял, я мельком увидал между последовательностей пояснице наказываемого. Это было что-то такое пестрое, мокрое, красное, неестественное, что я не поверил, дабы это было тело человека.

— О Господи, — проговорил подле меня кузнец.

Шествие начало удаляться, все так же падали с двух сторон удары на спотыкающегося, корчившегося человека, и все так же били барабаны и свистела флейта, и все так же жёстким шагом двигалась высокая, статная фигура полковника рядом с наказываемым. Внезапно полковник остановился и скоро приблизился к одному из воинов.

— Я тебе помажу, — услыхал я его гневный голос. — Будешь мазать? Будешь?

И я видел, как он собственной сильной рукой в замшевой перчатке бил по лицу испуганного низкого, слабосильного воина за то, что он не хватает очень сильно опустил собственную палку на красную пояснице татарина.

— Подать свежих шпицрутенов! — крикнул он, оглядываясь, и встретился со мной. Делая вид, что он не знает меня, он, грозно и злобно нахмурившись, быстро отвернулся. Мне было до таковой степени стыдно, что, не зная, куда наблюдать, как словно бы я был уличен в самом постыдном поступке, я опустил глаза и поторопился уйти к себе. Всю дорогу в ушах у меня то била барабанная дробь и свистела флейта, то слышались слова: «Братцы, помилосердуйте», то я слышал самоуверенный, гневный голос полковника, кричащего: «Будешь мазать? Будешь?» А в это же время на сердце была практически физическая, доходившая до тошноты, тоска, такая, что я пара раз останавливался, и мне казалось, что вот-вот меня оторвёт всем тем кошмаром, что вошел в меня от этого зрелища. Не помню, как я добрался к себе и лег. Но лишь начал засыпать, услыхал и заметил снова все и быстро встал.

«Разумеется, он что-то знает такое, чего я не знаю, — думал я про полковника. — Если бы я знал то, что он знает, я бы осознавал да и то, что я видел, и это не мучило бы меня». Но какое количество я ни думал, я не имел возможности осознать того, что знает полковник, и заснул лишь к вечеру, да и то по окончании того, как отправился к другу и напился с ним совсем пьян.

Что ж, вы думаете, что я тогда сделал вывод, что то, что я видел, было — плохое дело? Никак. «В случае если это делалось с таковой уверенностью и признавалось всеми нужным, то, значит, они знали что-то такое, чего я не знал», — думал я и старался определить это. Но какое количество ни старался — и позже не имел возможности определить этого. А не определив, не имел возможности поступить в военную службу, как желал прежде, и не только не служил в военной, но нигде не служил и никуда, как видите, не годился.

— Ну, это мы знаем, как вы никуда не годились, — сообщил один из нас. — Сообщите лучше: какое количество бы людей никуда не годились, кабы вас не было.

— Ну, это уж совсем глупости, — с искренней досадой сообщил Иван Васильевич.

— Ну, а любовь что? — задали вопрос мы.

— Любовь? Любовь с этого дня убывает. В то время, когда она, как это довольно часто бывало с ней, с ухмылкой на лице, вспоминала, я на данный момент же вспоминал полковника на площади, и мне становилось как-то неудобно и не очень приятно, и я стал реже видаться с ней. И любовь так и сошла на нет. Так вот какие конкретно бывают дела и от чего переменяется и направляется вся жизнь человека. А вы рассказываете… — закончил он.

Еще (франц.).

Альфонс Карр (франц.).

дорогая (франц.).

как у Николая I (франц.).

Все лето за одни сутки. Рассказ РэяБрэдбери

— Готовы?

— Да!

— Уже?

— Не так долго осталось ждать!

— А ученые правильно знают? Это правда будет сейчас?

— Наблюдай, наблюдай, сам видишь!

Теснясь, совершенно верно цветы и сорные травы в саду, все вперемешку, дети старались выглянуть наружу — где в том месте запрятано солнце? Лил ливень. Он лил постоянно семь лет подряд; тысячи и тысячи дней, с утра до ночи, без передышки ливень лил, шумел, барабанил, звенел хрустальными брызгами, низвергался целыми потоками, так что кругом ходили волны, заливая островки суши. Ливнями повалило тысячи лесов, и тысячи раз они вырастали снова и опять падали под тяжестью вод. Так навеки повелось тут, на Венере, а в классе было полно детей, матери и чьи отцы прилетели застраивать и обживать эту дикую дождливую планету.

— Перестает! Перестает!

— Да, да!

Марго стояла в стороне от них, от всех этих ребят, каковые лишь и знали, что вечный ливень, ливень, ливень. Им всем было по девять лет, и в случае если выдался семь лет назад таковой сутки, в то время, когда солнце все-таки выглянуло, показалось на час изумленному миру, они этого не помнили. Время от времени по ночам Марго слышала, как они ворочаются, вспоминая, и знала: во сне они видят и вспоминают золото, броский желтый карандаш, монету — такую громадную, что возможно приобрести целый мир. Она знала, им чудится, словно бы они не забывают тепло, в то время, когда вспыхивает лицо и все тело — руки, ноги, дрожащие пальцы. А позже они просыпаются — и снова барабанит ливень, без финиша сыплются звонкие прозрачные бусы на крышу, на дорожку, на лес и сад, и сны разлетаются как дым.

Незадолго до они целый сутки просматривали в классе про солнце. Какое оно желтое, совсем как лимон, и какое жаркое. И писали про него стихи и маленькие рассказы.

Мне думается, солнце — это цветок,

Цветет оно лишь один часок.

Такие стихи сочинила Марго и тихо прочла их перед притихшим классом. А за окнами лил ливень.

— Ну, ты это не сама сочинила! — крикнул один мальчик.

— Нет, сама, — сообщила Марго, — Сама.

— Уильям! — остановила мальчика учительница.

Но то было день назад. А на данный момент ливень утихал, и дети теснились к громадным окнам с толстыми стеклами.

— Где же учительница?

— на данный момент придет.

— Скорей бы, в противном случае мы все пропустим!

Они крутились на одном месте, совершенно верно пестрая неспокойная карусель. Марго одна стояла поодаль. Она была слабенькая, и казалось, когда-то в далеком прошлом она заблудилась и долго-долго бродила под дождем, и ливень смыл с нее все краски: голубые глаза, розовые губы, рыжие волосы — все вылиняло. Она была совершенно верно ветхая поблекшая фотография, которую вынули из забытого альбома, и все молчала, а вдруг и случалось ей заговорить, голос ее шелестел еле слышно. на данный момент она одиноко стояла в сторонке и наблюдала на ливень, на шумный мокрый мир за толстым стеклом.

— Ты-то чего наблюдаешь? — сообщил Уильям. Марго молчала.

— Отвечай, в то время, когда тебя задают вопросы!

Уильям толкнул ее. Но она не пошевелилась; покачнулась — и лишь. Все ее сторонятся, кроме того и не наблюдают на нее. Вот и по сей день бросили ее одну. По причине того, что она не желает играться с ними в гулких туннелях того города-подвала. В случае если кто-нибудь осалит ее и бросится бежать, она лишь с удивлением поглядит вслед, но догонять не станет. И в то время, когда они всем классом поют песни о том, как прекрасно жить на свете и как радостно играться в различные игры, она еле шевелит губами. Лишь в то время, когда поют про солнце, про лето, она также тихо подпевает, глядя в заплаканные окна.

Ну а самое громадное ее правонарушение, само собой разумеется, в том, что она прилетела ко мне с Почвы всего лишь пять лет назад, и она не забывает солнце, не забывает, какое оно, солнце, и какое небо она видела в Огайо, в то время, когда ей было четыре года. А они — они всю жизнь живут на Венере; в то время, когда тут в последний раз светило солнце, им было лишь по два года, и они в далеком прошлом уже забыли, какое оно, и какого именно цвета, и как жарко греет. А Марго не забывает.

— Оно громадное, как медяк, — сообщила она в один раз и зажмурилась.

— Неправда! — закричали парни.

— Оно — как пламя в очаге, — сообщила Марго.

— Лжёшь, лжёшь, ты не помнишь! — кричали ей.

Но она не забывала и, негромко отойдя в сторону, начала смотреть в окно, по которому сбегали струи дождя. А один раз, месяц назад, в то время, когда всех повели в душевую, она ни за что не желала стать под душ и, закрывая макушку, зажимая уши ладонями, кричала — пускай вода не льется на голову! И по окончании того у нее появилось необычное, смутное чувство: она не такая, как все. И другие дети также это ощущали и сторонились ее.

Говорили, что на будущий год папа с матерью отвезут ее назад на Землю — это обойдется им во большое количество тысяч американских долларов, но в противном случае она, по всей видимости, зачахнет. И вот за все эти грехи, громадные и малые, в классе ее невзлюбили. Неприятная эта Марго, неприятно, что она такая бледная немочь, и такая худющая, и всегда молчит и ожидает чего-то, и, предположительно, улетит на Землю…

— Убирайся! — Уильям снова ее толкнул. — Чего ты еще ожидаешь?

Тут она в первый раз обернулась и взглянуть на него. И по глазам было видно, чего она ожидает. Мальчишка взбеленился.

— Нечего тебе тут торчать! — закричал он. — Не дождешься, ничего не будет! Марго беззвучно пошевелила губами.

— Ничего не будет! — кричал Уильям. — Это легко для хохота, мы тебя разыграли. Он обернулся к остальным. — Так как сейчас ничего не будет, правильно?

Все поглядели на него с удивлением, а позже осознали, и захохотали, и покачали головами: правильно, ничего не будет!

— Но так как… — Марго наблюдала беспомощно. — Так как сейчас тот самый сутки, — тихо сказала она. — Ученые предвещали, они говорят, они так как знают… Солнце…

— Разыграли, разыграли! — сообщил Уильям и внезапно схватил ее.

— Эй, парни, давайте закроем ее в чулан, пока учительницы нет!

— Не нужно, — сообщила Марго и попятилась.

Все бросились к ней, схватили и поволокли, — она отбивалась, позже просила, позже начала плакать, но ее притащили по туннелю в дальнюю помещение, втолкнули в чулан и закрыли дверь на засов. Дверь тряслась: Марго колотила в нее кулаками и кидалась на нее всем телом. Приглушенно доносились крики. Парни постояли, послушали, а позже улыбнулись и пошли прочь — и именно вовремя: в конце туннеля показалась учительница.

— Готовы, дети? — она поглядела на часы.

— Да! — отозвались парни.

— Все тут?

— Да!

Ливень стихал. Они столпились у огромной массивной двери. Ливень прекратил. Как словно бы среди фильма про лавины, ураганы, смерчи, извержения вулканов что-то произошло со звуком, аппарат испортился, — шум стал глуше, а позже и вовсе оборвался, смолкли удары, грохот, раскаты грома… А позже кто-то выдернул пленку и на место ее засунул спокойный диапозитив — мирную тропическую картину. Все замерло — не наберётся воздуха, не шелохнется. Такая настала огромная, неправдоподобная тишина, словно бы вам заткнули уши либо вы совсем оглохли. Дети недоверчиво подносили руки к ушам. Масса людей распалась, любой стоял сам по себе. Дверь отошла в сторону, и на них воняло свежестью мира, замершего в ожидании.

И солнце явилось. Оно пламенело, яркое, как латунь, и оно было большое. А небо около блистало, совершенно верно ярко-голубая черепица. И джунгли так и пылали в солнечных лучах, и дети, придя в сознание, с криком выбежали в весну.

— Лишь не удирайте на большом растоянии! — крикнула вдогонку учительница. — Не забывайте, у вас всего два часа. Не то вы не успеете укрыться!

Но они уже не слышали, они бегали и запрокидывали голову, и солнце гладило их по щекам, совершенно верно теплым утюгом; они скинули куртки, и солнце жгло их обнажённые руки.

— Это получше отечественных неестественных солнц, правильно?

— светло, лучше!

Они уже не бегали, а находились среди джунглей, что сплошь покрывали Венеру и росли, росли бурно, без конца, прямо на глазах. Джунгли были совершенно верно свора осьминогов, к небу пучками тянулись огромные щупальца мясистых ветвей, раскачивались, мгновенно покрывались цветами — так как весна тут такая маленькая. Они были серые, как пепел, как резина, эти заросли, оттого что много лет они не видели солнца. Они были цвета камней, и цвета сыра, и цвета чернил, и были тут растения цвета луны.

Парни со хохотом кидались на целую поросль, совершенно верно на живой упругий матрац, что вздыхал под ними, и скрипел, и пружинил. Они носились меж деревьев, скользили и падали, толкались, игрались в прятки и в салки, но основное — снова и снова, жмурясь, смотрели на солнце, пока не потекут слезы, и тянули руки к золотому сиянию и к невиданной синеве, и вдыхали эту необычную свежесть, и слушали, слушали тишину, что обнимала их как будто бы море, блаженно спокойное, тихое и недвижное. Они на все наблюдали и всем наслаждались. А позже, словно бы зверьки, вырвавшиеся из глубоких нор, опять неистово бегали кругом, бегали и кричали. Битый час бегали и никак не могли угомониться. И внезапно… Среди радостной беготни одна девочка звучно, жалобно закричала. Все остановились. Девочка протянула руку ладонью кверху.

— Смотрите, сообщила она и содрогнулась. — Ой, смотрите!

Все медлительно подошли поближе. На раскрытой ладони, по самой середке, лежала громадная круглая дождевая капля. Девочка взглянуть на нее и начала плакать. Дети без звучно взглянуть на небо.

— О-о…

Редкие холодные капли упали на шнобель, на щеки, на губы. Солнце затянула туманная дымка. Подул холодный ветер. Парни повернулись и пошли к собственному дому-подвалу, руки их вяло повисли, они больше не радовались.

Загремел гром, и дети в испуге, толкая приятель другу, ринулись бежать, как будто бы листья, гонимые ураганом. Блеснула молния — за десять миль от них, позже за пять, в миле, в полумиле. И небо почернело, словно бы разом настала непроглядная ночь. 60 секунд они постояли на пороге глубинного убежища, а позже ливень полил вовсю. Тогда дверь закрыли, и все находились и слушали, как с оглушительным шумом рушатся с неба тонны, потоки воды — без просвета, без финиша.

— И без того снова будет целых семь лет?

— Да. Семь лет. И внезапно кто-то вскрикнул:

— А Марго?

— Что?

— Мы так как ее закрыли, она так и сидит в чулане.

— Марго…

Они остановились, словно бы ноги у них примерзли к полу. Переглянулись и отвели взоры. Взглянули за окно — в том месте лил ливень, лил упрямо, неустанно. Они не смели взглянуть друг другу в глаза. Лица у всех стали важные, бледные. Все потупились, кто рассматривал собственные руки, кто уставился в пол.

— Марго…

Наконец одна девочка сообщила:

— Ну что же мы?…

Никто не шелохнулся.

— Отправимся… — тихо сказала девочка.

Под холодный шум дождя они медлительно прошли по коридору. Под гул бури и раскаты грома перешагнули порог и вошли в ту дальнюю помещение, яростные светло синий молнии озаряли их лица. Медлительно подошли они к стали и чулану у двери.

За дверью было негромко. Медлительно, медлительно они отодвинули засов и выпустили Марго.

АУДИОКНИГА || РЭЙ БРЭДБЕРИ || ВСЁ ЛЕТО За одни сутки


Также читать:

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: